стороне Церкви и подобных судилищ. Свою работу я выполнил, искренне надеясь, что когда подсудимого сунут в костер, как картошку, чтобы запечь, он раскается и будет просить о помиловании. Но я понимал, что этого не будет. Парень вышел ростом, но явно не умом. Чтобы он признался в чем-либо, мне пришлось бы вложить эти слова в его уста. Но даже во время допроса он просто сидел и молча пялился на меня. Он был совершенно умалишенным. Все что он мог, пока я допрашивал его, это плакать или улыбаться. И если бы он больше делал первое, возможно это стало бы его билетом к свободе. Как признался мне один из его соседей, он полезен был лишь в том, что мог играючи переносить тяжести. Его помощью пользовались все, но когда дело дошло до того, чтобы вступиться за него, они разбежались по углам и только тыкали в него пальцев, как в единственно виновного. Конечно, выяснилось, что их было двое, только тот у кого с головой был порядок сбежал как дело запахло жареным, а этот полоумный так и сидел на мельнице, словно ждал что за ним придут. Вина обоих была доказана – болшая часть города отравилась, и источником отравления была мука, которую они продали в то утро местным. Не все кинулись печь хлеб, а те кто это сделал не выжил. Не скрою, что мне было жаль дурачка-здоровяка. Я сомневался, что его вина могла быть настолько сильной, чтобы он отвечал за обоих. Местный дурачок вмиг превратился во врага, и уже мало кого волновало, что он только следовал указаниям: занимался всей тяжелой работой.
Прямо над головами сверкнула молния, почти сразу громыхнуло, кто-то вскрикнул. Я вновь накинул капюшон на голову. На телегах стали подвозить хворост и поленья для костра. Судьба подсудимого, еще не объявленная, казалось была решена и без суда. Местные жители считали, что уничтожив источник зла, они заживут лучше. Но лучше не будет, мертвых не вернуть.
Когда мы с епископом оставались наедине, я задавал ему много вопросов, надеясь разобраться во всем. Все улики были против них, но как-то все слишком гладко. Я повидал много преступников, много еретиков, отвергавших Церковь. И этот малый был похож на загнанного зверя, который не мог понять что происходит вокруг него, откуда паника, недружелюбие и почему он в клетке. Только сказать ничего не мог. Невиновность была написана у него на лице, но лицо не свидетель, как и его молчание. Все мои попытки разговорить его, приводили здоровяка только в еще больший ужас. Присутсвие свидетей не позволяло мне пойти дальше и заставить его покаяться, сказать, что он сожалеет, что его заставили или что угодно в этом роде.
– Вы же понимаете, что он слабоумный, – говорил я епископу тихо, когда Мартин уходил молиться в часовню при местной церквушке, а стражник и писарь шли в трактир, чтобы выпить и все обсудить подальше от моих ушей и ушей епископа.
– Понимаю. Но его вина неоспорима.
– Но зачем? – в который раз спросил я его, останавливаясь у самого выхода их монастырского погреба, который переделали временно под темницу для пленника. – Зачем ему или второму, что сбежал, травить своих же соседей? Возможно, своих друзей.
– Ты