– время «упрощенных допросов» еще не наступило. Один раз – на восемь часов – его посадили в карцер. Конечно, ему, как и всем, не давали спать и наставляли в глаза яркую лампу, конечно, его запугивали и брали на пушку – оговаривая предателями всех друзей и родных. Но инсценировка голоса жены, якобы пытаемой в соседней камере,[187] – прием настолько экзотический, что в него скорее не верится. Если бы чекисты с каждым разыгрывали такие спектакли, то, во-первых, об этом стало бы широко известно, а во-вторых, Лубянку бы парализовало – ее пропускная способность свелась бы к недопустимому минимуму.
Несколько новых реальных деталей о пребывании О.М. на Лубянке, записанных Н.М. с его слов уже в Воронеже, обнаружились в ее архиве. Так, первая деталь говорит о своеобразных цинизме и юморе Христофорыча: «След[ователь] мне заявил, что я должен пройти через устрашающие минуты, но что для поэта страх, конечно, ничто»[188].
Это, скорее всего, фраза из их первой встречи, а вот вторая или третья, похоже, закончились для О.М. карцером (обстоятельство ранее не известное): «В карцере не давали пить и, когда я подходил к глазку, брызгали в глаза какой-то вонючей жидкостью. Эти восемь часов оказались решающими для всего психическ[ого] заболевания»[189].
Третья деталь – тоже из области тюремного юмора:«Для характеристики обращения со мной: когда меня провожали в ссылку в Чердынь – то комендант напутствовал меня: Ничего, мы еще с Вами здесь увидимся»[190].
Из камеры его вызывали довольно часто – на допросы (и, вероятно, не дважды-трижды, а чаще), в карцер, один раз – перед самым концом следствия – к прокурору[191], возможно, и в санчасть (оба таких визита предусмотрены процессуальным кодексом). И еще один раз – редчайший случай! – на свидание с женой.
Написать такие стихи – одно, прочитать их в кругу собственного «мы» – уже другое, а вот выложить следователю на карандаш столько имен этих вольных или невольных слушателей – совершенно третье. Такое сотрудничество со следствием, как настаивала Э. Герштейн, безукоризненным все-таки не назовешь – это поведение «рыцаря со страхом и упреком», как было сказано Е. Эткиндом по другому поводу.
Так кто – или что – тянуло О.М. за язык в кабинете Шиварова, когда он называл столько имен?
Страх перед следователем?
Святая простота гения?
Уверенность в том, что из-за него, О.М., никого не тронут?
Безразличие к тому, что с названными произойдет?
Или неслыханный эгоцентризм, когда все другие – уже «не в счет»? (Но разве не О.М. в свое время выхватил из рук Блюмкина ордер на чей-то арест и разорвал его?[192] Разве не О.М. бросил в печку матерьяльчик для доноса, которым забежал похвастаться Длигач?[193])
Или, может быть, – сознательное или бессознательное – покушение на самоубийство?.. Своеобразный синдром протопопа и протопопицы? «До самыя смерти, матушка…» Но тогда причем