возбуждения.
Расстроенное воображение рисовало ему самые фантастические картины его будущего торжества над ненавистным Сен-Тома, но мысль быстро и неизбежно возвращала его к ужасной действительности, к ужасному ожиданию того, что вот-вот войдет пока еще торжествующий над ним Сен-Тома с пучком розог. Даже первые религиозные сомнения появились у него впервые именно в эти мучительные часы его заключения. «То мне приходит мысль о боге, – вспоминал Толстой, – и я дерзко спрашиваю его, за что он наказывает меня? «Я, кажется, не забывал молиться утром и вечером, так за что же я страдаю?» Положительно могу сказать, – утверждает Толстой, – что первый шаг к религиозным сомнениям, тревожившим меня во время отрочества, был сделан мною теперь». Биограф Льва Николаевича, Гусев, отмечал, что именно тогда у Толстого-ребенка впервые появилась мысль «о несправедливости провидения».
Угрозу свою – высечь розгами маленького графа – гувернер не исполнил, но уже одного такого обещания хватило, чтобы вызвать у Льва сильнейшие переживания, перешедшие в истерику. «Едва ли этот случай не был причиной того ужаса и отвращения перед всякого рода насилием, которые я испытывал всю свою жизнь», – говорил позднее писатель.
Зато француз пригрозил бабушке, запретившей воспитывать детей розгами, что он оставит дом на Плющихе. Как тут не вспомнить милейшего Карла-Федора Ивановича, бывшего полной противоположностью Сен-Тома!
Неприязнь маленького ученика к его взрослому воспитателю оказалась взаимной. После этого происшествия оба старались не замечать друг друга, мальчик затаил к учителю ненависть, а француз перестал заниматься с ним.
Уже позднее Лев Николаевич подробно разбирал причины своего столь активного неприятия нового гувернера: «Он был хороший француз, но француз в высшей степени. Он был не глуп, довольно хорошо учен и добросовестно исполнял в отношении нас свою обязанность, но он имел общие всем его землякам и столь противоположные русскому характеру отличительные черты легкомысленного эгоизма, тщеславия, дерзости и невежественной самоуверенности. Все это мне очень не нравилось». Сен-Тома «любил драпироваться в роль наставника», «увлекался своим величием», «его пышные французские фразы, которые он говорил с сильными ударениями на последнем слоге, accent circonflèxe’ами, были для меня невыразимо противны», – вспоминал Толстой. Впоследствии, однако, с взрослением Льва отношения с французом-гувернером стали более ровными.
Неизвестно, сколько еще прожили бы Толстые в Москве, если бы не последовавшая новая утрата – смерть бабушки, скончавшейся в этом доме 25 мая 1838 г. Лев Николаевич запомнил ощущение испытанного им ужаса, когда его ввели в комнату к умирающей Пелагее Николаевне. У десятилетнего мальчика остался в памяти белый цвет смерти. Старушка лежала «на высокой белой постели, вся в белом, с трудом оглянулась на вошедших внуков и неподвижно предоставила им целовать свою белую, как подушка, руку».
«Все время, покуда тело бабушки