мог бы, не без основания, отгородиться от него своей знатностью и по своей воле сделать выбор между презрением и возмездием; но взяв на себя роль нападающего, я лишил себя этой альтернативы: ибо знатность, освобождая меня от обязанности давать удовлетворение за нанесенную мною обиду, вместе с тем обязывала меня не наносить обид. Признаюсь – имей я дело с англичанином, а не с французом, все сложилось бы совсем по-другому, ибо англичанин иначе судил бы о сущности и тяжести оскорбления. Английский лавочник не имеет представления о loi d'armes[96]: удар можно либо вернуть, либо получить за него возмещение деньгами.
Не то во Франции, где огромное большинство людей, принадлежащих к любому классу, хоть несколько возвысившемуся над нищетой du bas peuple[97], не удовлетворилось бы ни ответным ударом, ни судебным преследованием того, кто повинен в столь тяжком, непростительном оскорблении. В любой стране учтивость, лежащая в основе чувства чести, обязывает нас считаться с воззрениями народа в целом. Поэтому в Англии мне пришлось бы заплатить, а во Франции я дрался на дуэли.
Если мне возразят, что француз дворянин не снизошел бы до поединка с французом лавочником, я отвечу, что первый никогда не нанес бы того оскорбления, изгладить которое, по представлениям второго, можно лишь одним способом. Кроме того, даже если бы это возражение было основательным, нельзя забывать, что долг уроженца данной страны и долг иностранца – весьма различны. Пользование гостеприимством чужой страны вдвойне обязывает ничем не оскорблять коренных жителей, а уж если так случилось – вдвойне стараться искупить свою вину. По представлениям этого француза, обиду, которую я ему нанес, можно было искупить лишь одним способом. Кто может порицать меня за то, что я его избрал?
Глава XIV
Пусть царят в тебе ум и веселье. Пусть царят в тебе верность и честь, Не тяни ты с любовью постылой, Если новую вздумал завесть.
Однажды утром, когда я верхом направлялся в Булонский лес (излюбленное место свиданий в Париже), чтобы встретиться с мадам д'Анвиль, я увидел всадницу, которой грозила опасность вылететь из седла: ее лошадь испугалась английского тандема или того, кто им правил, и начала бросаться из стороны в сторону, а дама явно все более и более теряла присутствие духа. Сопровождавший ее мужчина едва справлялся со своим собственным конем и, видимо, жаждал помочь ей, но не знал, как это сделать. Вокруг собралась толпа зевак; никто ничего не предпринимал, все только повторяли:
– Боже милостивый! Что-то будет!
Мне всегда претила роль героя драматических сцен, а еще большее отвращение мне внушали «женщины, попавшие в беду». Но как-никак сочувствие к чужой беде иногда пронимает самые черствые сердца, и я осадил лошадь, сперва чтобы поглазеть, а затем чтобы оказать помощь. В ту минуту, когда малейшее промедление могло стать роковым, я соскочил наземь, одной рукой схватил лошадь за поводья, которые всадница уже не в силах