такого случилось? Кто-то просит закурить. Темно, здесь слишком темно, он не видит лица спросившего, но это значит, что никто не увидит и его собственного лица.
– Я не курю, – выдавил он наконец, почувствовав, что молчание затянулось и он выглядит нелепо.
– Не куришь? А чо ты не куришь, а? И на кой хрен ты тут бродишь, если не куришь?
Это был уже другой голос, такой же грубый и отрывистый, с этим назойливым протяжным чоканьем, с каким говорили почти все местные, особенно из простых, произнося даже не «чо», а как бы «чо-ой». Вдобавок незнакомец явно был пьян, даже по голосу чувствовалось, что он едва справляется со слюнявыми губами. Ночной прохожий мельком подумал, что раньше он не был так чувствителен к голосам, это началось с тех пор, как он стал затворником, – теперь мир для него прежде всего звучит и пахнет, а уж потом видится. Додумать не успел – чья-то рука вцепилась в плечо, рванула, поворачивая, – перед глазами замаячило слабо различимое пятно чужого лица.
– Я же сказал, не курю, – выдавил он, пытаясь сохранить спокойствие, пытаясь удержать руки, чтобы не прижать их к лицу, заслоняя его. Бояться нечего. Темно, темно, если он никого и ничего толком не видит, то и они не видят ничего!
– Он не ку-урит! А мы ку-урим, правда, керя?
С души повело от перегара, от расползающихся слов, от нелепости, обыденности и даже пошлости ситуации, в которую он попал. Анна предупреждала, что эти ночные шатания не доведут до добра, но не мог же он сиднем сидеть, невозможно провести остаток жизни в четырех стенах, ему был нужен воздух, пусть и темный!
Ну, кажется, сейчас он надышится всласть. Мужикам было все равно, курит он или нет, – хмель бродил в их головах, им хотелось выпустить на волю этого пьяного беса, они, наверное, даже не соображали, что делают. Его ударили в живот – он не успел прикрыться, согнулся, болезненно ловя ртом воздух, хрипя что-то нечленораздельное, а сам подумал с обидой: «Почему не в лицо?! Вдруг сорвали бы…»
Его ударили по шее, он рухнул лицом в траву – без памяти.
Двое какое-то время сладострастно пинали неподвижное тело, но очень скоро их пыл начал остывать. Они хотели криков, хрипов, стонов, мольбы о пощаде, а еще пуще – сопротивления, они хотели дать выход забродившей в душах ненависти – к чему, к кому? Да так, к жистянке, к житухе, вообще, словом, ненависти, – а этот свалился мешок мешком… скучно, скучно…
– Загнулся, что ли? – без особого любопытства спросил один, утирая со лба боевую, удалую испарину.
– А хрен ли тебе с того? – пробормотал другой, вглядываясь в безвольно откинутую руку избитого. – Эй, глянь, какие тикалки.
– На кой они ему теперь? – вынес приговор первый, и руку от часов освободили.
– Да и мошна ему теперь ни к чему, – сообщил его приятель, проворно снуя по карманам легкой куртки и брюк, в которые был одет лежащий на траве человек. Он только начал открывать бумажник, как за кустами пронеслось фиолетовое сияние, сопровождаемое курлыканьем сирены.
Двое, не сговариваясь,