зеленым огнем горящие глаза, и неожиданно красивые пухлые губы, обнажившие ряд крупных белых зубов, и удивительно высокую линию лба, на котором застыли вскинутые нити бровей. Королева застыла, как старинная картина, и бывшие с ней залюбовались, забыв обо всех неприятностях на свете, включая нянькину смерть.
Какая-то сладкая истома, теплая волна тихой радости овладела дворцом. Ничто не могло противостоять ей: ни люди, ни гончие, ютившиеся у ног, ни даже медные статуи, отозвавшиеся на несуществующий и в то же время настойчиво очевидный свет золотым блеском.
Казалось, весь дворец онемел и застыл под действием неведомых чар. И, хотя магия была под строжайшим запретом, каждый из присутствовавших боялся шевельнуть даже мизинцем, не желая ни в коем случае, даже малейшим движением скинуть наваждение, которое давало и отдых, и радость, и забвение горестей, и будило воспоминания о самых радостных минутах в жизни.
Вскоре перед лицами всех, кто был там, явились картины далекого беззаботного детства, первой влюбленности, рождения детей, картины самых счастливых моментов. Как будто из пыльного шкафа достали хранящиеся в них вещи, любовно стряхнули пыль и торопливо перебирали, согревая их, давно забытых, теплом сердец и рук.
Первым разрыдался флейтист маленького дворцового оркестра. Высокий стройный юноша с бледным лицом в обрамлении черных кудрей и мечтательными карими глазами. За ним, словно пробудившись, последовали и все остальные, даже гончие под столом подняли морды кверху и пронзительно завыли. Евтельмина вздрогнула и приняла прежнее выражение лица.
Действительность вернулась хозяйкой на все, что недавно было захвачено неведомой благостью, обнажив пыль и грязь, затерев салом медь и серебро и кинув сетку морщин и изъянов на лицо королевы.
Реальность, душная и вечная, как солнце, требовала решать насущные проблемы, отдавать приказы, вставать из-за столов и садиться за них вновь. Повседневность дергала теперь за нитки своих кукол, заставляя повторять бессмысленные нелепые и всегда одни и те же действия: есть, спать, говорить, складывать ладони одна на другую, смотреть в окно. Все то, к чему каждый привык и делал это, казалось, даже не сам, не вкладывая в это никакого сознательного участия, все то, что тело делало само, однажды заведенное, как болван на шарнирах.
Но что-то сейчас было не так. Что-то непонятное, но что ощутил каждый. Что-то, что именно и было настоящим, то самое сознание, которое так редко участвовало во всем, что делалось телом, не вмешивавшееся до этого в бессмысленно и упорно исполняемый каждодневно обряд.
Тем невыносимее и невозможнее казалась привычная засаленная реальность с желтыми пятнами утренних вставаний с постели и розово-красными разводами закатных лож.
Ум, неприспособленный к пониманию чего-либо, кроме вкуса блюд и различения октав придворного оркестра, не способный вместить ничего более, кроме слез обиды и радости удовольствий, этот ум пытался понять и осмыслить произошедшее, силился и не мог.
И в то же время, ум этот чувствовал во всем случившемся угрозу, которая