я сказал: «Варлам,
я болен как и ты, теряю слух,
но вот те крест, что я готов за двух
нести Меньерову хоробу, –
ты только плюнь на глухоту и злобу,
ведь не они питают дух».
А он в ответ: «Опущенный петух
умней тебя. Чтобы писать стихи,
должны быть злы и быть глухи́
поэты, бес».
И выругался вслух.
Я постоял еще немного и исчез.
И вот я зол и глух.
слова́ теряются,
их уже не найдешь.
жизнь неприкаянна
как закатившийся в угол грош.
но есть еще женщина.
ее рука
приголубит и дурака.
храни свою женщину,
храни как мысль.
она есть дерево.
она есть рысь.
она есть озеро.
она есть мыс.
она есть низ,
что уходит ввысь.
ты в ней, свернувшись
плодом-клубком,
обретаешь как в смерти
последний дом.
Жизнь,
что делается
за́ день,
мне важна едва ли, –
кроме пары слов в тетради,
что себя сказали.
на западной стороне реки
в комнате без дверей
целовать
девичье
тело
с яичной скорлупой вместо головы
так
функционирует старость
из которой нет
пути наружу
Меньше знаешь, будешь долго
незаметным, бесконвойным, –
говорил мне гад бывалый
на одной бескрайней зоне.
я в ту пору был спокойным,
а теперь я злой и шалый,
и колючий как иголка,
вот и еду в спецвагоне.
только еду не для шутки
жить при тачке на соломе,
а туда, где Запад ходит в пациентах педиатра
аутистом.
он всё знает.
ну, само собою, кроме,
как прожить вот эти сутки,
чтоб убили только завтра.
Марина – монстр
по обе
стороны
добра:
по эту сторону все божеские смыслы,
по ту –
звериный вой
ужас жизни
приходит не во сне,
когда нет сил бежать,
а во время бессонницы,
когда силы есть,
но бежать некуда
из двух первичных чувств,
подмеченных Шаламовым на зоне –
злости и равнодушия –
только злость.
на равнодушие нет времени.
«Не переставая стыдно за свою жизнь… Я сам себе гадок и противен».
(Лев Толстой, январь 1910 г.)
сегодня не фартит.
не жизнь – сплошная лажа.
дела белы как сажа.
лишь ненависть саднит.
таков мой жалкий день,
убогий длитель тела.
сознанье отлетело.
в уме обид плетень.
и только граф Толстой
(о, путь сравненья сладок!)
всё