Анатолий Петрович! – окликнул он посетителя, хотя и не знал, что сказать.
Белкин был уже у двери. Услышав свое имя, он обернулся и сказал:
– Копосов Клим Константинович. Октябрьская, сорок. Квартира двадцать три. Две недели назад умер. Скоро следующий. А потом еще один. – Белкин криво улыбнулся – улыбка словно съехала набок, к уху. – Я вас предупредил. Теперь смерти будут не только на моей совести.
Проговорив это, он вышел – так же бочком, как и вошел, и аккуратно притворил за собой дверь.
То, что Белкин забыл (или намеренно оставил?) у него на столе свою папку с секретами, Миша заметил только на следующий день.
Глава третья
Жизнь Чака разделилась на две половины: светлую и темную. Первая длилась с того момента, как он уходил из дому, до той минуты, когда возвращался. Стоило переступить порог квартиры, как наступала темная половина. Мир вокруг Чака погружался во мрак.
Прошлой ночью он не спал ни минуты. Стены и между квартирами в их доме тонюсенькие: слышно, как сосед кашляет и ворочается на скрипучем диване, а уж между его и Тасиной комнатами стенки и вовсе, можно сказать, нет.
У них ведь «двушка», и мать, когда дети подросли, пригласила рабочих, чтобы те разделили одну из комнат перегородкой на две части. Окно осталось в Тасиной половине, а у Чака – малюсенькая клетушка, куда помещаются только кровать, узкий письменный стол и навесные полки.
Но это ничего, он привык. А вот к тому, что за хлипкой перегородкой обитает сумасшедшая, у которой невесть что на уме, привыкнуть было невозможно.
Каждую ночь Чак слышал, как Тася меряет комнату шагами: развернуться особо негде, принадлежащее ей пространство немногим больше, чем у него самого, и она постоянно натыкается то на кровать, то на шкаф, то на стол. Ударяется с силой, но это ее, по-видимому, не беспокоит, поскольку она разворачивается и шагает дальше.
Ходит без устали, часами, а потом принимается бормотать. Говорит что-то быстро-быстро, слов не разобрать. Поначалу Чак пытался понять, что она говорит, но быстро отказался от этой затеи.
Голос Таси был неровным: то понижался до баса, то становился скрипучим, почти старческим, то бряцал и звенел высокими нотами. Чак слушал, и ему казалось, что говорит не его сестра, а кто-то другой, незнакомый. Однако больше никого в соседней комнате не было.
Но самым ужасным было даже не еженощное хождение и бормотание, а смех. Время от времени сестра принималась хохотать. Сначала тихонечко, приглушенно – это было больше похоже на злорадное хихиканье, словно она сделала какую-то пакость, что-то подстроила, и теперь потирает ручки, злобно предвкушая чью-то реакцию.
Постепенно смех разгорался, как костер, становился громким, утробным, низким – прежде Тася никогда так не смеялась. От этого смеха кожа на всем теле покрывалась пупырышками, каждый волосок поднимался, а в желудке было холодно, как будто Чак проглотил кусок льда из морозилки.
Тася заходилась смехом, а Чак зажимал уши, чтобы ничего не слышать,