и пребывание в Севастополе. Кроме того, прозаику необходимо внутреннее спокойствие, которого у Льва Львовича нет: он нервен, неровен и писать по-настоящему, как пишет сам Лев Николаевич, никогда не сможет».
Особые споры вызвали у нас контрроманы младшего Толстого. Морозов считал, что у Льва Львовича просто не могло быть отличных от отца сюжетов и он, давая своим героям иную – иногда решительно иную – трактовку, пытался, как и хотел отец, отделиться от него. Резко, для всех явно продемонстрировать, что он другой. То есть он принял правила, навязанные старшим Толстым, и вел себя как его сын. Но Толстой не оценил, не захотел это понять, принял за издевательство.
Однако я с этим морозовским толкованием не согласен: известно, что, в отличие от самого Льва Николаевича, Лев Львович и на йоту не отступал от линии раннего Толстого. Так вот, я думаю, что именно старший Толстой сознательно перестал быть прежним, искусственно себя переделал. Однажды он понял, что перед братом-сыном неправ и, отойдя в сторону, оставил ему продолжать себя. С этого времени истинным Толстым стал Лев Львович, его и следует нам изучать.
Впрочем, нелады между братьями продолжались. В конце концов теперь истинный Толстой – Лев Львович – уехал в Швецию, где у известного врача Эрнста Теодора Вестерлунда долго лечился от неврозов, а старший Толстой бежал из Ясной Поляны – общее бегство от себя. После смерти Льва Николаевича Толстого и особенно после революции все постепенно приходит в норму. Как и должно, Льва Николаевича играет в голливудских фильмах Лев Львович, и он же в минуту острого безденежья, глядясь в зеркало, рисует автопортреты великого Толстого.
И последнее: возможно, большевики решились на коллективизацию, глядя на такие процветающие, такие изобильные толстовские коммуны.
Четвертый, кого я хочу помянуть, – это уже названный выше Семен Евгеньевич Кочин, наш сосед по коммуналке в доме на улице «Правды», где я с родителями прожил до своих пятнадцати лет. Потом мы получили отдельную квартиру совсем в другом районе, на Ленинском проспекте, и я после переезда видел Кочина лишь дважды, второй раз чуть больше года назад, за месяц до его смерти. Так что можно считать, что я с ним попрощался. И при мне, и позже Кочин жил со своей сестрой, тихой старой девой, относящейся к брату как к ребенку, – к нему вообще все относились как к ребенку, я, например, с детства был уверен, что он мне ровня.
Комната Кочиных в квартире была самой большой, но предельно странной формы. Та ее сторона, где находилось окно – оно выходило на юг, – была совсем узкой, собственно говоря, там только окно и умещалось, однако дальше комната, которую Кочин предпочитал именовать «зрительным залом», расширялась, образуя трапецию. Из тех же соображений его кровать (вставал он с нее нечасто) звалась «королевской ложей», а старые льняные занавески – «театральным занавесом». Следуя кочинской логике, все, что было за окном, следовало называть сценой, точнее, даже сценой жизни, но для него вряд ли это было