на песке… медведя.
– Нет, ведмедь, – поправляет она бойца.
– Нет, корова! – настаивает Алеша, потому что ему сейчас не до ее рисунков и даже не до нее, а только до себя.
Это пока лишь первое несовпадение в той системе несовпадений, которые в будущих фильмах перерастут в трагедию. Здесь же (пока) не мучают, а лишь огорчают. Она отмахивается от бойца, как от комара, которым вроде бы очень занята, когда Алеша предлагает ей «пожениться». В момент острейшего душевного напряжения – комар! И вся сжимается, цепенеет, как от удара, когда выясняется, что он шутит, что позабыл, о чем только что говорил.
«Психическая или чокнутая», – решает боец. А решив, успокаивается, потому что такое решение всегда спасительно. Удивительное требует удивительного к себе отношения.
Незаметно для себя Алеша начинает видеть Теткину своими, а не чужими глазами, в которых она – «ничего, симпатичная». Правда, худая – «а кому нужны толстые-то?..». Правда, некрасивая – «но кому они нужны, красивые-то?». Правда, глупая – «а кому они нужны, умные-то? Одна канитель». Вот такой он ее видит – некрасивой, худой, неумной… И сам не понимает, чего это он в нее «втюрился». Но «втюрился»! – наверно, именно потому, что, вопреки его собственным представлениям об уме и красоте, чувствует, что она и красива, и умна, только в непривычном, недоступном для бойцов понимании. Потому и боязно, что непонятно. Затягивает непонятным. Пугает недоступным. И повторяет, сам себя уговаривая, что «больная она, психическая».
Да, «болезнь» у нее неизлечимая. У одних к ней иммунитет, другие «болеют» в облегченной форме, а такие, как Теткина, – в самой тяжелой, с осложнениями и неизлечимыми последствиями. И махорка, и кашне, и новая ему гимнастерка (за что, не задумываясь, отдает единственную приличную кофту) – все от нее, от «болезни» этой. И слова, безумные, одни и те же – «Люб ты мне, как ты мне люб!» – это тоже «болезнь». Мало знает Теткина слов, а то, наверно, совсем испугала бы Алешу. Но зато знает другое, от чего ему хорошо и боязно. Знает «нежнейшую из всех бесед», хотя, по его словам, как раз «беседовать с ней не о чем». Но даже Алеша, не отягощенный странностями, вполне нормальный и психически здоровый, не может не разглядеть в ее глазах детскую благодарность и женское смирение, девичье лукавство и манящую бабью тоску. Что это такое, он не знает, объяснить словами, как мы сейчас пытаемся это сделать, не может. Но ведь «втюрился» – значит, что-то почувствовал. Значит, и до него дошел этот ее летний звенящий смех, перекрывающий тяжелый гул осенних продрогших боев.
– А я ведь влюбилась! Влюбилась я! – объявляет Теткина – Чурикова, вбегая в вагон своего поезда.
– Влюбилась! – заливается она от смеха, не потому, что смехом хочет скрыть смущение, а потому, что так переполнена счастьем, что оно просто выплескивается наружу и нет никаких сил его удержать.
– Конопатый, а мой! – давится она смехом, и даже отрезвляющая реплика коменданта Фокича, что не «любовь ей сейчас нужна, а марксизьм», не в состоянии остановить