на крыльце чугунок, в котором варилась вчера пшёнка и в котором на боках немного осталось каши, и всё громче вызванивают восторг весенней капели.
– Это шо ж за такое за наказание! – спохватилась мама. – Экыш! Экыш! А ну! Где моя палка? Да где моя здоровая палка?..
Цыплят не интересует, куда запропастилась её палка.
Они продолжают деловито простукивать чёрные бока у чугунка.
– Я кому сказала – где моя палка?
Мама озирается по сторонам, делает вид, что и в самом деле отыскала несуществующую палку. Наклоняется её взять и кинуть. При этом она даже боится повысить голос, поднять руку. А ну и взаправду ещё перепугаешь!
Минуты через две чугунок вовсе опустел.
Квочка державно повела свою золотую орду по низким ступенькам вниз, к сковороде с водой.
– С Богом! – проронила мама вслед и закрыла дверь.
– Ма, – говорю я, – поспать бы, да… Вы были на дворе. Что там? Дождецом не пахнет?
– Пойди да понюхай.
– А у меня нюх ленивый. Одинаково пахнут и керосин и всегда духовитый Ваш борщ. Нос заложило, голос гудит.
– Ото ещё новость. С чего?
– Со вчерашнего. Сеял до самой до ночи ту проклятуху кукурузу. Через час да каждый час с поту припадал к ручью. А вода холодянка…
– Всё б ото выкидывал коники без путя… То и прохватило. Гарно выдирает простуду липовый отвар… Да когда его варить? Давай натру груди чесночной кашкой со свинячим жиром.
– Только чеснока и не хватало!
Неожиданно мама пыхнула:
– А что ж я тебе дам, гос-по-дин до-ро-гой?!
Видали? Все слова у неё вдруг чисто русские. Нет и намёка на прихват хохлиных слов, как говорит затерянный в воронежских степях хуторок Собацкий, мамина родина…
Зато у соседей, в Новой Криуше, куда собачане за неимением своей церкви ходили молиться и откуда родом отец, обычная речь русская.
Занятны воронежские картинки…
Ни Митрофан, ни Глеб, ни я – мы не погодки, выскакивали в аккурат через каждые три лета – все мы трое потянули в языке отцову сторону. Не странно ли? Мама с нами ж день в день всю жизнь. А отца если Митрофан и Глеб немного и помнили, так зато я совсем не помнил, не знал, но говор его остался жить в нас.
Мы понимаем маму, но не говорим, как она. Наверное, наш разговор с нею похож со стороны на концерт Тарапуньки со Штепселем.[7]
Когда мама сердится, она неожиданно переходит на наш язык. Думает, мы её не понимаем. Дети же!
– … гос-по-дин до-ро-гой, – по слогам повторила она и поджала губы, колко посмотрела мне прямо в глаза.
Не выдержала моего спокойного взгляда, отвела лицо чуть в сторону.
Вроде как винилась, пустила скороговоркой:
– Хорошо б размешать свежий луковый сок с мёдом.
– Мёд? Пожалуйста! – воспрянул я. – Но сок не обязательно.
– Эге-е… Губа не дура, – отходчиво улыбнулась она. – Наша Дунька не брезгунька, жрёт и мёд.
Находчивого не озадачишь.
– Раз уж мёд,