но, говорят, и их обстреляли урусы. Сына взял на воспитание побратим Хамзы – Шавкат-бай.
– Так в чем беда, если он ему как сын и коней у них без счету?
– Так этот егет в свой черед тоже возьмет в руки меч. Может, прямо сейчас с твоим отцом о том толкует.
Я была не глупа. Я слыхала песни сэсэнов и разговоры взрослых. Знала, что русские заживо жгли бунтовавших башкир, запретили сходы-йыйыны и растили нам ясак. Конечно, если в тебе достало мужества, ты должен был взять в руки меч. Конечно, думать о тебе было нельзя. Зачем готовиться во вдовы, еще не став женой? Но сердце стучало, сулпы звенели, айран пузырился твоим именем – Хайдар.
Тридцать с лишним кочевий назад я думала: от истока Ика до истока Ая нет девушки счастливее меня. Доброта моего отца оказалась больше его страхов. Когда явились сваты от Шавкат-бая, меня пообещали тебе в жены. Лишь одно условие выставил атай: провести никах не раньше, чем государь Петр Федорович окажется на троне и никто не сможет отнять у башкир наши земли, веру и закон. Шавкат-бай сперва прищурился, потом кивнул. Отцы и дядья толковали о калыме и приданом, угощались мясом и медовухой, но нет-нет да и гремели про жалованье для служащих башкир и оброк для иблисов с заводов.
А мы с тобой по тогдашней суровости нравов не успели перемолвиться и словом, только поглядывали друг на друга сквозь густые ресницы. Вскоре ты умчался к абызу Кинзе в Берды. Был при нем все долгие месяцы бунта, объехал все четыре башкирские даруги с его посланиями, лишь по пути оказываясь в родных степях, и исчез без следа на вторую осень. Я по сей день не знаю, прочел ли мулла над тобой суру «Ясин».
Иду к темному теплу юрт. Мне надо поговорить с этой девочкой, с Гульбадиян. Мне стыдно, что я не сделала этого раньше. Собираю ей все, что она любит: кусочки вяленого гуся, кольца жирной конской колбасы, ломти напеченного утром хлеба, медовый чак-чак. Собираю собственные сокровища: каждую встречу с женихом, утешения родителей, лечащее наступление весны, песни заезжих сэсэнов. Боюсь, Айбике-апай не понравится то, что я хочу сказать ее дочке.
Первое, чему дивлюсь – Гульбадиян не тянется к еде. А ведь с малолетства это была ее первая радость. До сих пор помню ее крохотной девчушкой с утиной ножкой в руке. Объясняет сама:
– Поела в этой жизни вкусного. Аллах решил: будет, попотчевали. Пора к другому привыкать.
– Как не стыдно такое говорить! Скажи: «Раскаиваюсь! Тауба!», – требую я. А сама дивлюсь второму – глазам. Я и не помнила, что они у Гульбадиян зеленые, как ил. Иргали-езне из рода Айле, у них светлокожих и светлоглазых много, но цвет глаз его дочери много лет было не высмотреть за широкими, старательно наеденными щеками. Это лето выткало ей новое лицо, на котором нельзя не увидеть ярких глаз. Слезами она их отмыла, что ли?
– Мама и тебя переубеждать меня прислала? Хотите, чтобы поменяла одного жениха на другого, будто пару серег? – воинственно начинает Гульбадиян.
– Ай, кызым…
Ведь придумала, что сказать ей, Хайдар. Всю свою жизнь