ширится, грудную клетку распирает, на крыло встает волна неосознанного до конца, счастливого беспокоя, торжественности смутной и непонятной, но от этого не менее значимой; колко постукивают в висках молоточки – это ты взмываешь и паришь словно по-над таинствами девственными, распростёртыми, приделы мирозданные обрящешь для себя, и залетевшим с краёв саянских ли, бахтинских орланом горделиво реешь в воздухе неба таёжного… – ты, человек-то!.. И зришь под собою шар земли, а не один только в прожилках реченек-рек валунище изумрудный… и мнится тебе: расколется, как орех гигантский, этот шарик родимый, расколется… и брызнут наружу соки жизненные, которые до поры сокрыты подкожно и какими напоён до краёв мир, какие подпитывают и тайгу, и небо, и Лену, и всё-всё вокруг щедро, с упоением. На озоне настоенные, на смоляном духе крепком сибирском, на кедраче да хвое вековечных… Вот такой воздух, не взыщите, такая уж благодать! Солодкая!..
…Наливалась румяной, розовела томно, вбирала вечер по минуточке кажинной час за часом, час за часом сибирская лепота и вместе с воздухом удивительным вдыхала и вдыхала красотищу эту Клава, купалась и млела в ней страдальчески-мило (Анатолий пока ничего не замечал – сам был во власти обаяния сказочного сих мест], с улыбкой уже не прежнею теплоалою, воспарённою, но с дрожащей… неверною… Нежно-горько губками вышёптывая страдание своё…
В бугристых, обвальных склонах, иссечённых, изъеденных сивинами, пробуравленных, но воедино-накрепко жилистыми корнями и связанных, причём, многие корнища те обнажены были после бурь страшенных; в зияющих, к вечеру мглистых, к тому же тенями длинными испещрённых выбоинах в скалах, глыбах, породах; в курумных нагромождениях… во многом ином что-то было надмирное, приваживающее… – но что? что?! Ирреальность бытия или, наоборот, сермяжная, посконная самодостаточность его? Кто ответ даст? Бог весть!.. Так или иначе, но скрозь суровость и внешнюю жёсткость величественных, былинных аки берегов проступало и утомление… Из монументальности абриса чёрточка за чёрточкой, штришок за штришком проглядывали почти человеческая тревога и нечеловеческая тоска…
Шло время. Новые отметины впечатывало окрест: трепетный кумач сменился кармином тяжёлым, а выше к зениту обнажился лиловатый неф с разбросанными по нему яркими-яркими сиренево-чёрными гроздьями перистых облачков; уже готов был проступить и первый звёздный эскиз – набросок, вехи наимерцающие Млечного бездорожья… Словно длань исполинская опрокинула один за другим несколько призрачных ковшов ночной акварели и та хлыном наводнила пейзажи небесные, земные, стёрла изображения, очертания… – и тебя, тебя выкрала, удалила от мира сего, человече, а куды вот потом дела, в какую пустынь отшельничью, в скит какой – не ведано, увы! да и не суть важно: разве от себя убежишь??
А время идёт… идёт…
По бровке невидимой взошла на свод вызвезданный Луна, оросила струями ясными таёжный материк, высокомерно эдак повела взорушком очим в сторону