в восторге аплодирует младшему братцу: знай наших! Каза вы-ы-ынужден рассмеяться: ха-ха-ха, как мило. Франческо улыбается, Никколо хохочет, итальянская партия на банном приеме взрывается весельем, в веселье взвивается пламя над крышею бани, в щелях стропил перебегают язычки, язычки, тошный дым оборачивается вокруг балок, кровля летит искрами – салют господину небесному фейерверкеру!
В глазах шлюхина сына Луи, возведенных горе, блестят непристойные иероглифы, сложенные из чернеющих перекрытий; он ликует, поверженный ликующей Франсуазой, и в хлопьях опадающей сажи они ослепительно неотразимы, как некий юный рыцарь, что в том году спас чудотворную статую святого Бенигния[41] из-под горящих сводов нашей часовни: выбежав, черный, словно Сатанаил, на свежий воздух, он упал без чувств, да его еще сверху придавило дородными статями святого мужа. Он пробыл два часа в мистическом экстазе, а потом отец хотел пожаловать ему, нет, я сейчас больше не буду, нет, слушай же! – достойный лен на юге, в Шароле. Но он, так и не открыв своего лица, ускакал прочь. И только тебе я могу довериться, если бы не уголек, упавший на папирусно-нежное плечо Лютеции, вскрикнувшей, испуганной, недовольной. Ignis sanat[42] – успокоил бы ее Карл, если бы знал латынь, если бы не был сам перепуган до смерти. Огонь-то настоящий, словно сотни опаклеванных стрел из темноты, из ниоткуда, пробили стены и… тьфу ты, какая гадость – «опаклеванных». А итальянцы-то…
– Спасите! – прогремел Карл Смелый, Карл Мужчина.
Неистребимо ослепительный, Луи взбрыкнул под взмыленной Франсуазой, на коновязи – весьма и весьма далеко – заржали флорентийские кабыллиццы. Каза обронил письмо, Франческо вздрогнул, Никколо поперхнулся смехом, опушенный дымом. В сон механической жрицы танца, сквозь изрезанную сурами[43] шкатулку, ворвался невоздержанный юноша и похитил ее прямо с ложа, заспанную газель, стыдливую луну, тень розы, монограмму капель росы. Лютеция-левая и Лютеция-правая вновь сошлись вместе, сомкнулись, лютик отходит к дремоте и, чтобы ему слаще спалось, приправленные слюною пальцы монсеньора Михаила, архистратига,[44] большой и указательный, снимают пламя, увлекая за собой в небо извитый дымчатый вьюнок.
Чудо, шлюхи, чудо, жеманники.
Карл, не одевшись, не поцеловав в шейку свою королеву, не попрощавшись, прихватив лишь шкатулку, облеченный священным молчанием, удаляется.
«Надо было что-то сказать – что? Я женюсь на тебе в следующий раз?»
Так из итальянского кармана оплачивался самый что ни на есть низкосортный разврат при бургундском дворе.
«Однако, очевидное подтвердилось. В детском мире все осталось лежать как лежало. Все на своих местах. Шлюхи – работают, развратники – развратничают, баня – горит», – Карл высморкался, схаркнул гнойно-салатовую амебу и опрокинул пол-стакана пунша, над поверхностью которого клубился освобожденный спирт. Это для дезинфекции – после воспаления того же 1447 года его легкие представлялись ему двумя кульками, сшитыми из листьев кочанной капусты, которая перезимовала зиму-другую