целом это была невыносимая неделя. Каждый день на прогулке Карл выбирал подходящую поляну, изъеденную кружевным дурманом цветущей черемухи. Марсель раскладывал свой станок, который был неуклюж и тяжел. Кстати сказать, кому-то всякий раз приходилось помогать донести этот станок до места. Добровольца назначал сам Карл. Доброволец всегда был не рад. Мартин так и не успел побывать добровольцем.
Шершавая кисть Марселя старательно облизывала холст. Холст все больше темнел. Прихоть Марселева дарования заключалась в том, чтобы двигаться от краев портрета к его центру, от фона к лицу, от флоры – к графу. Марсель был полон решимости вначале как следует изобразить то, чем Карл не является – колонной, листом черемухи или мухой, – а затем, полагал Марсель, будет гораздо легче изобразить, чем же Карл является. Своего рода стихийная апофатика.[50] «Что хорошо в литературе, дурно в живописи», – мечталось съязвить Мартину, но его, как назло, не спрашивали.
Лицо Карла – бескровное, цвета холста – оставалось в карандаше посередине. Кругом пестрел дополнительный план, который в детских описаниях портретов величают «остальным». Звезды, луны, травы, птички, змейки, лютни, прикорнувшие в уголке, загадили все, некуда было плюнуть. Остального прочего было так много, что не оставалось сомнений – Марсель всю жизнь рисовал одни декорации. Карл перемещался по поляне, описывая полукруги-полукружия; Марсель вторил ему перед мольбертом; Мартин, слившись со стволом ясеня, чувствовал себя Полканом на цепи, в то время как его взгляд любопытной сорокой парил над поляной, где творили живопись. Так Мартин подсматривал в холст.
Портрет продвигался к концу, неделя – к субботе. Мартин был близок к тому, чтобы отравить Марселя, перепилить струны на арфе дяди Дитриха и начать брать уроки рисования. А в воскресенье Марсель вместе с отцом исчез, ни с кем не попрощавшись.
– Как тебе понравился сынишка этого Даре? – вскрывая едва затянувшийся гнойник, спросил Дитрих. Кажется, уже в понедельник. Мартин буркнул: «Понравился». Впрочем, его ответ был безразличен Дитриху, всегда имевшему по любому поводу свое золотое мнение. Его старания быть образцовым воспитателем превращали всякий вопрос в риторический. Не важно, что спрашивать, лишь бы в итоге получалось наставление.
– Он уехал домой, обхаживать болезную матушку. Хороший мальчишка. Ты знал, что он пишет юного графа?
– Простите, а кто такой этот Даре? – Мартин стеснялся своего неприкрытого любопытства, от которого в иной момент воздержался бы. Дитрих, впрочем, не был склонен видеть тут что-либо предосудительное:
– Альфонс Даре – мастер из Арля, он привез с собой какие-то штуки, декорации и фокусы. Среди прочего, представь, есть, по слухам, даже невидимая веревка. И все это, включая веревку, совершенно необходимо для фаблио. Каково?
Как-то Мартину пришлось прослушать длинную дидактическую читку с экземплами[51] – краем уха, как и все, что говорилось Дитрихом, – о некоем обычае, бытующем в землях язычников.