грустные думы о будущем, борясь с собой и колеблясь ещё, что предпримет, но Бонер с той проницательностью избранных душ, которые везде ищут боль, чтобы её утешить, сомнение, чтобы его прояснить, вычитал в его лице огорчение, подошёл и поздоровался.
Гжесь не мог его вспомнить. Голос и лицо были ему знакомы, но человек казался чужим.
Монах положил ему руку на плечо и, мягко улыбаясь, шепнул, что был тем, для которого он переписывал некогда выдержки Боэция.
Стременчик только теперь узнал его и с удивлением воскликнул:
– Но что с вами стало? Эта одежда?..
– Дала мне покой, я прибился в порт… я счастлив, – сказал, улыбаясь, Бонер. – Двоим панам служить нельзя. Поэтому я выбрал того, к которому меня великая любовь тянула… окровавленного барашка на кресте.
Почти с завистью и уважением Гжесь склонил перед ним голову и вздохнул.
– Вижу по твоему грустному лицу, – прибавил отец Исаия, – что… душа твоя на перепутье и в неопределённости.
Пойдём со мной, доверься мне, разве не вымолвит через негодные уста Святой Дух, может, тебе утешение дам, а по крайней мере погорюю с тобой.
Шли так они вместе в монастырь Св. Екатерина на Казьмеж, а Гжесь тихо рассказывал о своих скитаниях.
Хотя состояние своей души он не поверил Исае, легко ему было угадать его из самого рассказа. Молчал монах, не прерывая. Вместе они вошли в келью монаха.
Отец Исая специально выпросил и занимал самую жалкую, тёмную, влажную, маленькую келью, а взгляд на неё рисовал человека, который ещё жил на свете, но уже не для света.
Не было тут ни ложа, ни постели, потому что аскет спал едва несколько часов, лёжа крестом на полу.
В углу стояла твёрдая скамеечка для молитв, а около неё разбрызганные капли засохшей крови, свидетельствующие о бичевании. Крест и череп короновали её.
То было пристанище мученика.
Монах с весёлым лицом привёл Гжеся и обратился к нему:
– Здесь счастье моё! – воскликнул он. – Нет его в другом месте!
Какая-то тревога охватила студента, который потерял дар речи.
– Говори как перед братом, что мучает, – добавил монах.
– Вы немного знаете мою жизнь, – начал Гжесь. – Я ушёл из родительского дома ради науки, потому что к ней очень стремился, ради неё голодом и холодом таскался по свету. Я не сыт, не вся наука сладкой мне кажется. Я вернулся в ссоре с самим собой. Надеть ли мне духовное облачение, или стараться служить Богу и людям в деятельной жизни, к которой тягу также чувствую?
Что делать? Что предпринять? Не знаю. Свет мне ещё улыбается, не имею силы от него отказаться, а какая-то сила толкает меня на иную дорогу. Вы, отец, ещё счастливы, потому что голос, который говорил вам, заглушил иные, а я…
Исая, слушая его, стоял, сложив руки для молитвы, и, казалось, больше, может, молится, чем слушает его, просит о вдохновении сверху.
– Что же ты принёс из того скитания по чужбине? – спросил он мягко.
– То же самое беспокойство, с каким