дойти, и то:
– Неохота!
Матушка ему в постель пирожки тащила, батюшка чаёк подносил.
Да только старели старики, дряхлели, и призадумались: сыновей-то женить надо. Тимофей, тот с радостью, хотелось ему отделиться, своим хозяйством жить, а не на братца пахать. Еремей же знай своё:
– Неохота!
Любая б невеста за него пошла, да, вишь, жениху «неохота!». А за Тимоху что-то девки не шибко замуж рвались. Не дождались старики свадеб, расхворались и померли в одночасье. Еремей так с лавки и не слезал, а Тимофею на всём хозяйстве тяжко приходилось. Пошёл он к свахе тамошней, деньжонок посулил, платок цветастый подарил, та и расстаралась. Высватала девку, хоть и не красавицу писаную, а и вовсе корявенькую, зато домовитую и с немалым приданым. Характером, правда, Матрёна дерзка была, и на язык остра, но с Тимофеем всё у них любо-дорого сладилось.
А вот Еремея вредная баба сразу невзлюбила, круто за него взялась. То и дело пинала: сделай то, поделай это! Он ей на всё: «Неохота!», так Матрёна в ответ:
– Есть не дам!
Сам бы взял Ерёма, так на всех шкафах да чуланах замки понавешены, а ключи у Матрёны в надёжных руках. И корки сухой у неё не выпросишь:
– Вот поработай поди, а потом за стол иди! За просто так кормить не буду!
Да вот только работник из Еремея никакой. За водой пошёл – ведро в колодце утопил. За дровами выехал – телегу в болоте засадил. А братец совсем бесчувственный, в одну дудý с женушкой дудит:
– Вот, помайся теперь, помыкайся! Это папенька с маменькой тебя с ложечки кормили, пока я вкалывал. Так нету их, сам давай пропитание добывай!
И невесты все куда-то подевались: кому бездельник и лежебока нужен! А Матрёна изводила-изводила Ерёму, да и вовсе выгнала. Выставила за ворота, да засов изнутри задвинула. Ворота крепкие, забор высокий – нет пути назад.
И пошёл Еремей куда глаза глядят. Глаза глядят плохо, слёзы в них копятся. Ноги и того хуже идут, не привыкли они ходить, ноги-то. По дороге ещё худо-бедно, ковылял Ерёма, а как в лес забрёл – так и дух из него вон.
Сел бедолага под деревце, заплакал горько:
– И куда ж мне, горемычному, податься? И куда же мне теперича деваться?
Пить хочется Ерёме, есть хочется, а папки с мамкой нету, пирожков никто не испечёт, молочка не нальёт. Гриб нашарил парень, надкусил – и тут же выплюнул, больно горек. Ягод в горсть набрал, пожевал – сморщился, кислей кислого ягоды. Так и жизнь у Еремея теперь, кислей кислого, горчей горького. Совсем тошно Ерёме, хоть ложись и помирай. Вот и лёг головой на кочку, ручки сложил, ножки протянул, погибели ожидая. Коли с голоду не помрёт, так звери дикие растерзают, мало ли их по лесу шастает. А то и змея укусит, медведь задавит.
Вот уже и ветки хрустят, не иначе тварь зубастая подбирается, добычу чует. Глазки закрыл Еремей, погибель неминучую ожидая, с жизнью совсем уж распрощался. Лежит, трясётся, как листок осиновый, всё, думает, кончается жизнь, толком не начавшись. И слышит вдруг над головой сердитый женский голос:
– Это кто это