опуская на пол свое тело, такое огромное в свете ламп, и поглаживая лоснящиеся уши козы. – Я не спрашиваю, на кого пали ваши подозрения. Нет. Пока не спрашиваю. Но рассчитываю на вашу бдительность, Прюнскваллор, на то, что вы будете следить за всем, как слежу я. Мы все должны быть настороже, Прюнскваллор, во всякую минуту. Я надеюсь, что где б вы ни отыскали ересь, вы известите меня о ней. Я питаю к вам что-то вроде доверия, любезный. Что-то вроде доверия. Не знаю, почему… – прибавила она.
– Мадам, – сказал Прюнскваллор, – я буду само внимание.
Слуга возвратился с кувшином и снова ушел.
Изящные занавеси слегка трепетали под ночным ветерком. Свет ламп золотил комнату, мерцая на фарфоровых чашах, на коренастых хрустальных вазах, на высоких перегородках эмали, на пергаменовых корешках книг, на забранных стеклом рисунках, висевших по стенам. Но живее всего отражался он от бесчисленных белых лиц неподвижных котов. Белизна их обесцвечивала комнату, охлаждала сочный свет. Этой сцены Прюнскваллор никогда уже не забыл. Графиня на коленях, перед умирающим огнем, коза, мирно стоящая, пока Графиня доит ее властными движениями проворных пальцев, странно его волнующими. Неужто это она – грузная, бесцеремонная, неуступчивая Графиня, столь пугающе лишенная материнских чувств, Графиня, которая целый год не говорила с Титусом, которая держит в трепете, даже в страхе, население замка, – скорее легенда, нежели женщина – неужели это и вправду она, и полуулыбка удивительной нежности играет на ее широких губах?
И тут он снова припомнил шепот Графини: «Но кто тут осмелится бунтовать? Кто осмелится?» – а следом и полное, безжалостное, органное звучание ее горла: «И я сокрушу врага, истреблю – не только ради Титуса…»
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Кора с Клариссой оказались, сами того не ведая, заточенными в новых покоях. Все выходы наружу Стирпайк заколотил гвоздями и запер засовами. До того они безвылазно просидели у себя два года, и языки их распустились настолько, что это снова грозило Стирпайку погибелью. При всей изворотливости и терпении, кои проявлял он в обращении с сестрами, молодой человек не смог отыскать никакого иного способа обеспечить их вечное молчание по части всего, связанного с пожаром в библиотеке. Никакого – за вычетом одного. Сестры верили, что из всех обитателей замка только их одних и обошла страшная болезнь, выдуманная Стирпайком и названная им «куньей чумой».
Двойняшки были в его руках, как вода. Он мог открывать и закрывать любой из краников их ужаса, по выбору. Сестры питали к нему трогательную благодарность за то, что сохранили, благодаря его великой мудрости, относительное здоровье. Если упорное нежелание умирать при наличии сотни причин, по которым именно это сделать и следовало, можно назвать здоровьем. Они ежеминутно трепетали, опасаясь столкнуться лицом к лицу с кем-либо из переносчиков заразы. Стирпайк же каждодневно снабжал их сведениями об умерших и тех, кому уже недолго осталось.
Сестры жили теперь не в тех просторных апартаментах, где Стирпайк впервые посетил их семь лет назад. У них больше не было ни Горницы Корней, ни гигантского