алкоголизма не прельщали, а других кандидатов на и/о мужчины в пэгэтэ не осталось.
Я не разбираю лиц. Голосов. Не замечаю кольцующихся. Я наблюдаю за тем, как С. наливает в бокал вино. Как струится оно по мраморным её пальцам. Стекает на стол. Капает на пол. Как на белой скатерти появляется мясистый паук. Как жиреет. Как их, пауков, становится всё больше. Больше. Как расползаются они в разные стороны. Как оплетают склизкой паутиной гостей, не замечающих крови, сочащейся сквозь жадные, вечно жующие, рты. Пожирающие, всегда пожирающие. Пожирающие тех, кого следовало б любить. Они называют их сельскохозяйственными животными: твари дрожащие с претензией на право — вот эта рыжая, знаю, в к а л ы в а е т в костедробильном цехе, вон тот усатый специализируется на забое м о л о д н я к а (почему, кстати, забое, а не убое? в чём разница между убийствами?..) «Горька-а-а-а-а!» – истошный крик тамады вынуждает меня закрыть глаза: тогда-то и вижу червивое месиво. Вместо лиц. Вместо лиц. Вместо их лиц.
Что ценно: паукам в голове нет дела ни до свадебного конвейера (тщетные попытки оправдания техпроцессов спаривания и репродукции), ни до жалеющих себя «плакальщиков», столетия напролёт горюющих об истёртых шкурках бессмертных – пока же ни живых ни мёртвых, беспробудно спящих – душ… О, пауки при деле, всегда при деле, потому-то и затягивается занебесное лассо, потому-то в истории этой так много того, что называется жидкой соединительной тканью, циркулирующей в кровеносной системе тела животного… мы тоже, тоже приматы… Странное, действительно странное дежавю: С., будто на ретро-показе, боится смотреть в мою сторону… совсем как в предыдущей серии… Чёрт, чёрт!.. Но что значит смотреть в мою сторону? Где она? Не в том ли лесу, где ты, глупыха, каталась голышом в зарослях орляка и была совершенно счастлива, то есть молчала о своём счастье?.. Это потом, когда тебя отчислят-таки за непосещение (о, твои университеты: практической курс любви на покрытых полиэстером и велюром матах, освоенный блестяще, – з а ч ё т, малыш!), ты окажешься на кафедре фотомастерства и станешь сыпать такими словами как «драматургия», «свет», «композиция», «обработка», «монтаж», «эмульсия», «печатные технологии»… Это потом начнёшь рассуждать о работах Анри Картье-Брессона или Эдварда Уэстона, экспериментировать с фильтрами и растолковывать мне, деревенщине, что фотоаппарат – часть твоего тела, лучшая, уникальная часть: с одной стороны, такая же как грудь или щиколотки – и вместе с тем иная, особенная… Этой-то самой ч а с т ь ю т е л а ты и «протоколировала» кольцующихся, лишь изредка наводя объектив на скромную мою персону. Именно эта ч а с т ь т е л а и одаривала тебя силой живительного забытья: «Искусство переплавляет любую, абсолютно любую боль. Даже вызванную ёжикопотрошением…» – странная фраза повисла в свадебном безвоздушье: я не знал, как реагировать. Усмехнувшись, ты принялась фотографировать захмелевших и откровенно пьяных гостей: все они, признаться, казались мне персонажами «Дома умалишённых» да «Похорон