Юлиус же заявил:
– Оставьте, господа. Мы закончим не раньше, чем один из нас свалится к ногам другого. Если бы сюда приходили затем, чтобы обмениваться царапинами, шпаги были бы ни к чему, вполне хватило бы пары булавок.
И он повернулся к Риттеру:
– Ну как? Ты отдохнул?
Что касается Отто и Самуила, никому даже на миг не пришло в голову, что их можно уговорить остановиться, такое мстительное бешенство обуревало первого и столько каменной, неумолимой решимости угадывалось во втором.
Если бой и прекратился на время, то о шутках Самуила этого не скажешь: он продолжал изощряться.
– Заметь, – сказал он Дитриху, – что всякое преимущество в этом мире имеет свои неприятные стороны. Скажем, пресловутый прием нашего Отто – несомненное преимущество, но лишь до той поры, пока он его не подвел. Зато теперь, как видишь, мой досточтимый противник вконец упал духом.
– Ты полагаешь? – процедил Дормаген, разъяренный настолько же, насколько подавленный.
– Ах, мой любезный Отто, если мне позволено дать тебе совет, – продолжал Самуил, – я бы сказал, что с твоей стороны сейчас было бы разумнее воздержаться от разговоров. Ты так запыхался после своих в высшей степени похвальных усилий воткнуть мне в кожу полфута заостренного железа, что уже едва дышишь, а пытаясь еще разглагольствовать, рискуешь от натуги совсем задохнуться.
Дормаген схватил шпагу.
– К барьеру! – проревел он. – Сию же минуту!
Такая ярость была в его голосе, что секунданты, оторопев, тотчас дали сигнал к бою.
Юлиус в это время думал:
«Сейчас одиннадцать. Она, наверное, в часовне. Может быть, она молится за меня. Я знаю, я уверен, это ее молитва только что спасла меня».
Боевой сигнал пробудил его от сладких грез, но надо заметить, что он очнулся от них еще более собранным и готовым к борьбе.
Дуэль возобновилась.
Дормаген на этот раз более не обращал внимания на издевательства Самуила. Охваченный слепым бешенством, он нападал, почти не заботясь о защите, в жажде нанести рану, забыв о возможности ее получить. Но, как всегда бывает, страсть туманила его мозг, жар, обжигавший душу, заставлял руку лихорадочно вздрагивать, так что его удары были скорее мощны, нежели точны.
Самуил заметил, что противник дошел до исступления, и делал все, чтобы еще более распалить его. Он теперь затеял новую игру. На этот раз, вместо того чтобы, как вначале, наружно выказывать невозмутимое спокойствие, он принялся прыгать, вертеться, то отступая, то наскакивая, перебрасывать шпагу из одной руки в другую, изводить, донимать, дразнить Дормагена, ослепляя его мельканием своих финтов, оглушая неумолкающей трескотней ехидного пустословия.
Мало-помалу у Дормагена голова пошла кругом.
Внезапно Самуил воскликнул:
– Эй, господа! Скажите-ка мне, на какой глаз окривел Филипп Македонский?
А сам он все продолжал с немыслимым проворством изматывать своими фокусами Отто Дормагена, чья ярость с каждой минутой