Андрей Дмитриев

Крестьянин и тинейджер (сборник)


Скачать книгу

ограды, за которой топорщил ветви и цветы неброский садик подле винодельни. И что-то вдруг меня остановило. И это что-то было там, в саду. Оттуда раздавался запах цветка или травы, не знаю, я в ботанике профан, но запах был, как у цветка или травы. Я вдруг заволновался, стал, вытягивая шею, разглядывать весь сад – и понял, отчего меня волнует этот запах. Долина до того ничем не пахла, вообще ничем. Кустарники, трава, цветы, колючки, лоза, деревья, даже глина в Напа Вэлли – ничем не пахли, будто их нарисовали. Возможно, я не прав, подумал я, и у меня проблемы с обонянием, но нет: вот и туристы из Вайоминга, Айовы, Арканзаса – едва лишь вышли после дегустации, принюхались, толпятся у ограды и, как и я, вытягивают шеи. Самые смелые вошли без спросу в сад – так взволновало их наличье запаха, и, раздувая ноздри, прут толпой по тропке, разглядывая каждую травинку. И я вошел, увидев, что хозяин сада, облокотясь о подоконник, глядит на это самоуправство благосклонно. Я шел, похрустывая гравием, по тропке, и с каждым шагом запах слышен был сильнее, я вслед за всеми шел на запах – тут кто-то завизжал, какая-то старуха из Де-Мойна: «Нашла, нашла!», – и все к ней бросились, и я за всеми. Там был высокий куст почти без листьев, с невзрачными цветами. Он пах. Все показывали его друг другу, смеялись и не торопились идти к автобусу – водителю пришлось легонько посигналить. Его послушались; я уходил последним. Уже темнело, в ноябре темнеет быстро. Тихонько начинал накрапывать теплый, мягкий, словно масло, дождь. Куст пах, не отпускал. Автобус вновь легонько посигналил; все ждали одного меня. И вдруг меня ударило в этом чужом саду. Ударило, как гром или как этот, за моей спиной, внезапный выстрел электричества: СЕРАФИМА!

      Вернулись в город затемно, но и не поздно. Водитель выпустил меня, как я просил, едва лишь съехав с Золотых ворот, невдалеке от квартала Марина. Я под дождем набрел на бар в Марина и там проплакал над стаканом отвратительной текилы до полуночи, по-русски говоря индусу-бармену, как был я глуп все эти годы. Я вспоминал и удивлялся. Тогда, зимою девяносто третьего, я на досуге подрабатывал: давал уроки тем, кто собирался поступать в театральное. Серафиме было шестнадцать. Мне – за тридцать. И мы всего неделю были вместе, причем не по моей, а по ее инициативе. Потом я это прекратил, положим так, из трусости. Потом увлекся Джин, за ней уехал в Сан-Франциско. Джин, вдруг раздумав выйти за меня, исчезла; у меня пошла работа – полулегально, без рабочей визы на руках, под вымышленными именами или под именем продюсера; о Серафиме я почти забыл. Она почти, казалось, растворилась, лишь колебалась легким очертанием, а то и вовсе исчезала в мареве памяти, и без того ослабшей за ненадобностью. То очертание не ею было, оказалось, да и не памятью о ней – лишь тенью памяти, фата-морганой, симулякром, как выражается весь этот новый комсомол. Ее живое, подлинное очертание, поверить трудно, хитро пряталось во мне. Оно во мне укромно поселилось, и затаилось, и тревожило меня все эти годы, ничем иным себя не обнаруживая. И я, как ни прислушивался,