Простите, я все больше – «Приму», – сказал он, возвращая сигарету Вендину. – От дорогих мне будет плохо.
Возле крыльца и на крыльце, в свете каретных фонарей, висящих по бокам крыльца, толклись, с актерами перемешавшись, зрители, не торопящиеся на электричку. Курили, перебрасывались фразами вполголоса и улыбались льстиво-снисходительно, словно ребенку, Шабашову. Он уж забыл о том, что ему хочется курить. Здесь, в свете фонарей, Фимочки не было, не видно было Мовчуна, а что до импресарио – его лицо он не успел запомнить, и, чтобы время попусту не тратить, не выискивал… Во тьме аллеи, куда свет не доставал, роились, вспыхивая и мерцая, огоньки сигарет: спешащие на электричку зрители шли в сторону поселка и курили наспех на ходу. И Шабашов едва не бросился за ними, но странный крик из-за угла его остановил, похолодеть заставил – он поспешил туда, на крик.
Там, за углом, на самой кромке света, обняв одной рукой за плечи приунывшую, растерянную Машу, едва ли не облокотившись об ее плечо, пел, а вернее, вскрикивал речитативом Серебрянский:
– Вре-емя изменится!.. Го-оре развеется!.. А се-ердце усталое счастье узнает вновь!..
Поодаль с выражением тупой тоски в глазах переминался с ноги на ногу Тиша, и Шабашов, не вслух досадуя: «Чего ты мнешься? Хочешь ему двинуть – двинь!» – спросил его:
– Вы режиссера видели?
Тиша вяло показал рукой во тьму, и Шабашов шагнул туда – пошел вдоль боковой стены театра в глухую, заднюю часть парка.
Он их не видел, но стоял так близко, замерев в сырых кустах, что слышал их дыхание, шелест шагов и шорох их одежд. Их голоса были негромки, даже сонны, и это успокоило немного Шабашова.
– … А Зина где, подружка где, из Луги?
– Зина не приехала.
– Не понимаю, все равно не понимаю.
– Я говорил тебе давно – нам надо бы поговорить. Не мог же я – по телефону…
– Давно? У вас это давно?.. Когда я был в Америке – уже тогда?
– Нет, не тогда еще. Я называла тебе всех, кто был со мной, пока ты был в Америке.
– Я все равно не понимаю. Я почти сутки хоронил тебя…
– После того, как ты звонил из автомата, мы отключили телефоны. Мы не смотрели телевизор. Мы не выходили из номера. Мы ничего не знали. Долго ничего…
– Курьез и трепет. Мир рушится, страна рыдает, а парочка влюбленных не вылазит из койки и знать ничего не знает.
– Егор, при чем тут койка? Тут не просто койка… Мы разговаривали. У нас со Стефом долго не было возможности как следует в тиши поговорить.
– О чем так долго разговаривать?
– О нас. О нас с тобой. И о тебе.
– Вот это зря… Вот это вы – напрасно! Вот обо мне – увольте; обо мне не нужно было говорить!..
– Держи себя в руках.
– Держу. Тем более что больше некому держать меня в руках.
– Да, брат, мы говорили о тебе. Мы будем помогать тебе во всем; мы так решили, даже если ты вдруг будешь против. Я тебя знаю,