наполнена черной водой, в которой плавали желтые прошлогодние листья, обертки от махорки и табака "Беломор", какие-то тряпки, бинты. Тут можно и в порядок себя привести, обмыться да почиститься. В штаб же идут, не куда-нибудь.
Сашка первым набрал в ладони воды, плеснул на лицо и жестом пригласил немца последовать его примеру. Тот постоял, посмотрел на застойную воду, поморщился, потом взял свой окровавленный носовой платок, пополоскал его и стал вытирать лицо и воротник мундира. Сашка после умывания стал свою телогрейку отряхивать, грязь с брюк счищать и даже попытался налипшую глину с ботинок соскрести, и все норовил перед немцем быть, загораживая телом полянку, на которой и лежали наши.
Немец, глядя на Сашку, тоже стал отряхиваться. Закончив приводить себя в порядок, Сашка присел на ствол поваленного дерева и сказал:
– Передохнем, фриц… – и стал наскребать из кармана махру, но немец, присевший рядом, не замедлил вытащить смятую пачку с несколькими сигаретами и предложил Сашке. – Попробуем вашего табачку, – не отказался Сашка.
Немец чиркнул зажигалкой, поднес огонек. Задымили…
"Жаль, немецкого не знаю, – подумал Сашка, – поговорил бы…" Многое можно было спросить у немца, но немецкие слова, что учил он в семилетке, все выветрились, призабылись, а если и всплывали в памяти какие, то не те, которые нужны. Вертелся в голове какой-то "Геноссе Купфербарт" из учебника, а вот спросить, какая у них в Овсянникове оборона, сколько народа, сколько орудий и минометов, слов нет. Не то учили, зубрили стишки какие-то. И для чего? А многое было Сашке любопытно: и как у немцев с кормежкой, и сколько сигарет в день получают, сколько рому и почему перебоев с минами нет, да мало ли что можно было спросить?
Про свое житье-бытье Сашка, разумеется, рассказывать бы не стал, хвалиться пока нечем. И со жратвой туго, и с боеприпасами. Но это все временное: далеко от железной дороги оторвались, распутица. Еще стояли в Сашкиных глазах газетные январские фотографии, когда гнали немцев от Москвы, – и трупы их замерзшие, и техника брошенная, и какие они были жалкие, в бабьи платки закутанные, с поднятыми воротниками жидких шинелишек… Какие у них шинели хлипкие, Сашка знает, просвечивают насквозь, с нашими не сравнить.
Тут немец кинул случайно взгляд на полянку, покачал головой и залопотал что-то по-своему, из чего только "шлехт… зэр шлехт" Сашке было понятно. Сам знает Сашка, что плохо, но нету силенок ребят хоронить, нету… Ведь себе, живым, окопчика вырыть не в силах. Но немцу об этом не скажешь, он и так нагляделся предостаточно на то, на что ему глядеть не положено.
А немец, подняв две веточки с земли, обломил их, соединил крестом, показывая Сашке, как хоронят они своих. Знает это Сашка! Видал в Малоярославце, как всю площадь центральную березовыми крестами немцы украсили.
Озлился Сашка и, вспомнив немецкое слово "генуг", прервал немца резко:
– Генуг! Хватит болтать! Не твоего ума дело! – Немец сразу осекся, умолк. – Ты мне скажи, чего с моим напарником, что в плен к вам попал, делать будете? Шиссен, наверное?