Даже не помню, как его звали по паспорту. У Атеса, по меркам Лицея, было все хорошо со здоровьем. Минус пять зрение, травма мениска и искривление зубов в трех плоскостях. Из-за последнего он носил во рту такое количество изобретений садистов-ортодонтов, что обедал обычно час, катая во рту протерто-мятое и заглатывая это, как птенчик. Зрелище это выглядело еще ужаснее описанного.
Мамелюк Василенко был чистокровный славянин, украинец, характер – нордический, стойкий. Но был он черным как араб, чернее некуда. Дальше шли уже африканцы.
Когда в Лицей на год пришел учиться сын египетского консула – голубоглазый светлый мальчик, – учителя из новеньких во время перекличек всегда шарахались: на «Василенко» вставал Паша со своим арабским лицом и мясистыми губами, а Ахмедом оказывался блондин с тонкими ресницами.
Однажды кто-то помянул мамелюков, вспомнили Пашу, и тот стал Мамелюком.
Знали его за взрывной характер, ненависть к текущей реальности и готовность убивать. Как-то Василенко шел один к остановке, и ватага из соседней школы дала цветовую характеристику его ягодицам.
Паша поднял с земли бутылку и разбил о чью-то голову. Событие – из ряда вон выходящее для Лицея. Изумленная самообороной ближнего, ватага пустилась бежать. Василенко бежал за ними и кричал:
– Идите на хуй, я – Василенко!
Это стало девизом недели, затем месяца и вообще всей жизни Паши. Встретив его в Нью-Йорке через шестнадцать лет, Розенберг закричит на всю улицу: «Идите на хуй – это Василенко». Половина улицы понимающе обернется.
6. Собственно, гусли
В парке было холодно.
Впрочем, об этом можно и не упоминать: в семь ноль-ноль в ожидании драки всегда холодно.
Мы приехали на час раньше. Не спалось. По дороге подобрали Кагановича, который накануне измучил всех жалобами на расписание троллейбусов в ранние утренние часы.
Арчил нервничал в ожидании не избиения, но позора.
– И это все ты виноват, – традиционно сказал он мне. – Поперся, куда не просят.
– Я просто хотел нормально ходить по этой улице.
– Нас кто трогал? Никто. И-и-и-и!
Арчил сокрушался из-за необходимости регулярно иметь дела со шпаной и не иметь возможности позвать на выручку нормальных пацанов. Последнее, как я считал, все испортит.
Появился Розенберг, шея его была обмотана бело-синей шалью. В руках он держал нечто странное, по силуэту напоминавшее гусли.
– Гусли?! Ты заболел? – сказал я.
– Это не гусли! Это иудейская боевая лира. Как у царя Давида.
– В Грузии тоже есть царь Давид, – сказал Арчил и, выкинув бычок, продолжил: – Но он был нормальный. С мечом дрался.
– Да вы ничего не понимаете, это стилизация. Это талит, – ткнул в шаль Розенберг, – а это лира царя Давида. Ну, понятно?!
– Понятно то, что я был прав, Князь. Давай уходить, с этими долбенями те драться не будут – плюнут на них и уйдут.
– О, Розенберг! Ты принес гусли! – подошел Эпштейн.
– Это