пороки или преступления и даже не романтических преступников, нет: его интересует не инфернальное, но повседневное зло, проистекающее из мелких будничных грешков обычной тяги к вещности и пошлости и делающее людей еще при жизни «мертвыми душами», даже если они не обладают осознанной злой и преступной волей. Сферой влияния зла является микрокосм пошлого существования. Именно в этой области торжествует коварство черта. Сфера влияния черта – как это задолго до Ханны Арендт выяснили Пушкин и Гоголь – это «пошлость пошлого человека». Наибольший ужас вызывают отнюдь не «потрясающие картины торжествующего зла» (VIII, 292 и след.), но именно банальность и пошлость. Выражением этой позиции становится известная авторская декларация повествователя «Мертвых душ», который рассматривает жизнь сквозь призму «видного миру смеха и незримых, неведомых ему слез» (VI, 134).
Это такая типичная для Гоголя дихотомия комической видимости и трагической сущности, случайности и необходимости, творения смеховой оболочки и ее параллельной деконструкции. Простодушный читатель остановится на уровне «видного миру смеха»; просвещенный интерпретатор доберется до «незримых, неведомых ему слез». Гоголь – великий мастер совершенно своеобразного трагикомизма, и тот, кто хочет его понимать, должен всегда иметь в виду эту интерференцию трагики и комики в его мирообразах.
VI. Текстовые примеры
Теперь я хочу привести два примера и показать, как безысходно заключены гоголевские персонажи в circulus vitiosus, в порочном круге прекрасной внешности и обыденного зла.
1. «Старосветские помещики»
История «старосветских помещиков», престарелой супружеской пары, разыгрывается в малороссийской сельской местности, которую наивный повествователь называет «буколической». Герой носит значащее имя: Афанасий («бессмертный»), героиня названа Пульхерией («прекрасная»). В этой буколической обстановке старички должны были бы вести скромную, тихую и мирную жизнь, подобную жизни Филемона и Бавкиды. Их идиллическое существование ознаменовано глубокой взаимной любовью, искренностью и добродетелью, бесконечной верой в Бога. Как замечает повествователь в зачине повести, кажется, что «страсти ‹…› и неспокойные порождения злого духа» здесь «вовсе не существуют» (II, 13). Но эти адресации к гармонизирующему природному, домашнему и духовному пространству обманчивы. Бездетная супружеская чета живет в состоянии недееспособности, распорядок дня сводится к десятикратному приему пищи, вместо честности в поместье царит немилосердное воровство, вместо целомудрия – похотливые страсти и обжорство дворни и домашних животных, вместо образованности – духовный инфантилизм, вместо чистоты – «страшное множество мух», наконец, вместо веры в Бога – гротескное суеверие. Овидиевы Филемон и Бавкида приветливо приняли богов-олимпийцев и были за это вознаграждены; напротив, гоголевские обитатели мнимой Аркадии далеки от Бога и добродетели и умирают в боязливой старческой немощи. Германист Карл Гутке, цитируя Новалиса, заметил: