трясутся. Ночью – какое там до жене, до койки бы дойти! Шурка моя мне говорит:
– Что ж ты истратился весь, скажи директору, что уже не можешь.
– Да я, – говорю, – ходил, сказал ему, да он, видно языка не понимает, что же мне – по голове его долбить?
К апрелю от меня уж половина осталась, а мочи совсем никакой. Пришел вечером домой да думаю – ну и хрен с тобой! Взял да напился так, чтоб утром не встать. В запой ушел. Неделю пил. Тут ведь, Володя, и не хочешь, так запьешь. Правда, Шурке своей я перед этим сказал:
– Знаешь, Шур, отказать я им не могу, я лучше в запой уйду.
Она меня поддержала, только говорит:
– А ты симулировать не сможешь, что в запое?
– Нет, – говорю, – надо ж, чтоб от меня перегаром несло, да и пьяного я не смогу представлять, проще напиться. Так что потерпи.
Она говорит:
– Ладно, чего уж, недельку потерплю одна-то по хозяйству, только смотри не больше.
Через неделю я отлежался, отъелся потом. А сменщика нашли, куда ж они денутся!
Вижу, после этого все потом ко мне расположились, меня слушают, а Володя этот, Владимир Иваныч, и говорит:
– Мы ж тут, Николай, все через одного деревенские. Елена из-под Рязани, а сам я смоленский, тоже в деревне рос, но тягу имел больше к точным наукам, через них я в город и попал. Жалею, правда, что народ тут больно мелкий, выпить толком никто не может, коленки у них слабые. А мы давай за деревню нашу выпьем да споем.
Тут и пошло самое главное. Чего мы только ни пели: и «Ой, мороз», и все, главное, пели. И «По Дону гуляет». Вот ее-то мы дали, аж стекла в окошках звенели. На голоса даже разложили. Лена рядом сидит, то смотрит на меня, то головку положит мне на плечо, когда протяжные пели. А тут кто-то эту караоке завел. Владимир Иваныч кричит:
– У вас на ней есть песня: «На тот большак, на перекресток»?
Те поискали – нет, говорят.
– А у нас, говорит, есть! Глуши эту свою механическую маслобойку, у нас тут живая музыка есть, давай, – говорит, – Коля.
А как спели «Белым снегом», у Лены слезы стоят.
– Мамина, – говорит, – песня. Только как уехала я из деревни – и сто лет ее не проведывала.
Эх, я потом как развернул гармонь да матаню врезал, девки все плясать пошли, да ловко так, а Владимир Иваныч с ними, да хозяйке кричит:
– Больше чтоб я твоей караоки не слышал, хачикам её включай, а сегодня нашу музыку слушать будем.
А бутылки все несут да несут, черт их, эти коньяки, дорогие! Я уж чувствую, до точки дохожу, только через гармонь и держусь. Стакан хлопну, Володя со мной, да за гармонь берусь. Я из нее душу вытряхиваю, а она из меня весь коньяк выпаривает. А Лена все рядом.
– Что ж ты, – говорю, – Лена, так ко мне привязалась, мало ребят помоложе?
А она:
– Сколько ж вы, – говорит, – радости живой приносите. Передо мной все мое детство, как на ладошке, я через ваши песни все вспомнила, что здесь, в городе, затерлось и некогда вспоминать. Вспомнила даже, как сеном пахнет и коровой.
Я вроде как обиделся:
– Извини, – говорю, – что я, может, и не