нами умный противник. Но я думал – он глупый. И все мы, хотели того или не хотели, считали его глупым. Ведь мы видели и наши тени, и снайперов, которые вдруг стали мазать, и неожиданно появившуюся, удобную для поиска, плохо замаскированную огневую точку. Видели и думали: странно все это, но это потому, что противник дурак, а мы – умные. А он оказался умнее нас. И хитрее. И страшнее. И хорошо, что сержант… – Андрианов посмотрел на новенького и, словно вспоминая что-то, провел тонкой рукой по усталому лицу. – Кстати, знакомьтесь – сержант Дробот, Иван Сергеевич. После ранения прибыл на должность командира первого отделения и, значит, моего помощника. Ранен. Награжден. Разведчиком без малого два года. Участвовал во взятии десятка «языков». Пусть расскажет, как он заметил то, что мы просмотрели.
Дробот поднялся. Был он чуть выше среднего роста, слегка сутулый и потому кажущийся узкоплечим, в поношенном ватнике и в хороших хромовых сапогах. На его скулах под темной кожей, с проступившим, должно быть, от волнения, серым госпитальным налетом, ходили тугие желваки, и потому лицо казалось злым и замкнутым. Но он неожиданно улыбнулся, блеснул яркой полоской ровных белых зубов и стал молодым, очень молодым, привлекательным человеком, застенчивым и как будто мягким, чем-то похожим на Сиренко, – вероятно, готовностью пойти навстречу людям.
– Так это ж просто, товарищи, – смущенно протянул он. – Ведь я на все смотрел со стороны. Понимаете? Вы были заняты и по сторонам оглядывались мало, ага? А я пришел из тыла, взгляд свежий, делать нечего, вот я и смотрел…
Прокофьев все время ощущал становившуюся уже привычной раздвоенность. Он то возмущался немцами и их хитростью, то восхищался ими и в этом восхищении находил силы для утверждения собственных поступков. Но в одном он не был раздвоен: сразу невзлюбил сержанта, а теперь просто ненавидел его. Даже его ясную улыбку, его прошлое и его награды. То ему казалось, что Дробот один из тех, кто, по словам немецкого офицера, должен был следить за ним; то он думал, что новенький сержант просто очень опытный и умный разведчик, может быть, такой же хитрый, как и тот немец, и это вызывало и ненависть, и тревогу. Утверждения самого себя не получалось, и от этого сержант Дробот был еще опасней, потому что кроме всего прочего вызывал щемящую зависть: он сумел разобраться в происшедшем, увидеть то, чего не заметили другие, а Прокофьев не только не заметил, но и сдался. Даже удивительно гибкое и в то же время неожиданное присловье «ага», – даже оно вызывало ненависть, сдерживать которую было невмоготу, и Прокофьев буркнул:
– Каждый мнит себя стратегом, видя бой издалека.
Он заметил, как ему навстречу метнулись острые взгляды разведчиков. Они вроде бы приняли новенького сержанта, внутренне согласились с ним и признали его правоту, а эта насмешка ставила под сомнение движение их душ. И трудно сказать, как бы обернулось дело, если бы Дробот не рассмеялся, очень весело, заразительно, блистая влажными острыми зубами.
– Это, однако, верно! Ага?
И все тоже засмеялись и