заражения, в течение семи дней рассказывают друг другу свои истории.
И вновь её посещает лирическое откровение. После невероятно сложного в концептуальном плане «Стихотворения о смерти» («Digt om døden»,1989), опять-таки с интервалом в два года, в 1991-м появляется ещё один шедевр, «Долина бабочек», с подзаголовком «Реквием». «Долина бабочек» впоследствии была включена в Датский культурный канон (Kulturkanonen), состоящий из 108 произведений искусства, признанных неотъемлемой частью датской культуры. С чисто формальной точки зрения это пастиш, поскольку венок сонетов в конце XX века трудно назвать свежим. Такой заход, с попыткой формально ограничить интеллектуально-стиховой поток, пережил свой поздний расцвет в конце XIX – начале XX века. Казалось бы, и с содержательной точки зрения это так, поскольку тема смерти, никогда не оставлявшая нашего автора, продолжает ту же линию, что и написанное два года назад стихотворение. Но устаревшая форма оказывается сверхактуальной для новой системы письма. Мало того что здесь подхватывается барочная эмблематическая формула (катрены соответствуют pictura, а терцеты subscriptio[3]), но и содержание разговора – динамика рефлексии. И мы наблюдаем не только разветвления одной и той же темы, а полемизирование с предшествовавшими размышлениями, спор с самой собой. Всё это можно рассматривать на разных уровнях: безрифменная, без ясного метра, хотя и ритмизованная, сдержанная поэтическая речь «Стихотоворения о смерти» сменяется жёсткой метрической схемой и взволнованными интонациями. Но волнение это передаёт не одно какое-то случайное состояние, а семиозис «я», раскрытие и цветение знаковой системы. Это и Ангел света и Смерть. И бабочки, которые одновременно и знаки и символы – скажем, умершие близкие. Но метафизическое возникает только на уровне метафоры. «Реальность» бабочек в реальном мире (долина Брайчина – реальный топоним на карте Европы, на границе между Грецией и Македонией) редуцируется дважды: до химических соединений и до оптических явлений. Содержанием их наделяет автор, задающийся вопросом о существовании объективно данного смысла жизни. Не есть ли чередование смерти и рождения всего лишь «печаль симметрий»? Всего лишь рифмоидная структура без особого содержания? Когда одно объясняется и производится через другое, как эмблема в барокко, из которого лучше всего мы вынесли урок vanitas vanitatis? Как считают многие комментаторы, Кристенсен, следуя за развитием своей мысли, приходит к решающим словам в X сонете. (Чисто математически это как бы терцет высшего порядка, то есть десятый сонет в венке сонетов, состоящем из 14 сонетов, плюс магистрал, как из 14 строк состоит один сонет, что соответствует subscriptio.) Речь идёт о Радужницах, которые в период окукливания становятся похожими на листья ивы, становятся «изображением», именно поэтому говорится, что гусеницами они поедают свой собственный образ, те самые листья ивы.
Я видела, как жрали образ свой,
и, в форме куколки, уж без движенья,
подвешенные, группами, с листвой
суть