домой. Бабушка не разрешила держать ежа в квартире, пришлось устроить ему домик на заднем дворе. Я нашел треснутый чан, в котором раньше солили овощи, посадил туда ежа, а сверху положил кусок шифера. Каждый день я носил ему помидорные шкурки и стебли от огурцов, надевал перчатки и бережно его гладил. С появлением ежа я на время позабыл о дедушке. Но однажды в воскресенье тетя повела меня в гости к какой-то своей подруге с работы, по дороге разразился ливень, и я сразу вспомнил о еже. Когда прибежал домой, дождевая вода переливалась через края чана, а внутри со вздувшимся брюхом плавал мой еж, и иголки его размякли.
Много дней я горевал по ежу, а оправившись, снова вспомнил о дедушке. Оказалось, ни бабушка, ни тетя не навещают его в больнице и дома о нем не говорят. Они как будто начисто забыли о его существовании. Наверное, горше всего растениям от того, что о них вечно забывают. А если и медсестры забудут о дедушке? От этой мысли мне стало не по себе, я почувствовал угрызения совести. Вдруг он взял и тихонько умер? После гибели ежа я стал понимать, что жизнь не бесконечна. Однажды я наконец не вытерпел и поделился своей тревогой с бабушкой и тетей.
– Пусть умирает. Все равно больше ничего он сделать не в состоянии, – закатила глаза бабушка.
– Медсестры всегда рядом, они не забудут его покормить, – сказала тетя.
Потом тетя все-таки поддалась на мои уговоры и разрешила, чтобы я каждый день после обеда приходил к ней в больницу. Бабушке я пообещал, что со всеми ее поручениями буду управляться с утра. Так ко мне вернулась старая привычка навещать дедушку. Если я пропадал из виду, тетя знала, что искать надо в триста семнадцатой палате.
– А ты почтительный ребенок. Обо мне потом будешь так же заботиться? – спросила однажды тетя.
Я подумал немного и кивнул.
Она принесла в палату старое шерстяное одеяло и постелила его на полу. Теперь у меня появилось место для дневного сна. В палате было всего одно узенькое оконце, с наступлением лета его густо оплетал девичий виноград, поэтому внутри всегда стоял полумрак. Из-за постоянной сырости штукатурка отслаивалась, и ее лохмотья походили на огромных мотыльков, приникших к посиневшим от холода стенам. Железная кровать тоже линяла, белая краска на ней трескалась и лупилась.
Долгие часы я просиживал на одеяле под окном, возился с набором полинявших кубиков, единственной игрушкой, которую мне купили, раскрашивал фломастерами черно-белые комиксы на сюжет “Путешествия на Запад”[30], выщипывал катышки из одеяла, наблюдал за муравьями, спешившими вдоль стены с хлебными крошками над головой. Выпрашивал у тети кусок марли, раскрашивал его красным карандашом и повязывал на голову, чтобы напугать медсестру, когда она придет кормить дедушку. А если было совсем нечем заняться, я ложился животом на подоконник и считал черные головы, проплывающие через ворота больницы. Потом начинал клевать носом, перебирался на одеяло и засыпал.
На том красном одеяле из скатавшейся шерсти, пропитанном потом, слюной