что готовила, что шила, как вязала, вот о чём надо! Ан нет.
– Как именно отвезли? – уточняю я. Типично сиротский вопрос. Нормальный человек такого не спросит.
– На полу, – отвечает Александр Иванович.
– В гробу? – продолжаю я, пытаясь представить себе его машину. – У вас есть грузовик?
– Жигули. Нет, просто на полу. Убрал переднее пассажирское сиденье, сам за рулём. Сын на заднем сидении ехал, а покойница на полу.
– Мёртвая? На полу?
Это уже супервопрос. За такие надо кнутом наказывать.
– Я её всю дорогу за руку трогал: может, не умерла?.. Знаете, руку эту я, как свою… А она холодная. И что очень странно – ведь мы долго ехали – она не потеплела. Я иногда останавливался, грел руку, а глаза у жены всё равно закрыты.
Шампанское закончилось. За окном темень. В редакции только он и я, хотя обычно в это время здесь толпы ходят. А сейчас никого. Из соседней комнаты в мир идёт прямой эфир, но никто, ни один человек почему-то не заходит в редакцию.
Говорим мы душевно с внештатным Александром Ивановичем, и он вдруг начинает, какая я красивая, пытаясь положить свою руку на моё колено и даже поцеловать меня в лицо.
Я отодвигаюсь и робко объясняю, что, на мой взгляд, ни одно из вышеперечисленных обстоятельств его жизни не ведёт его руку прямо к моей коленке. Занято.
Он не хочет понимать, что такое занято, и продолжает жуткую, обречённую атаку, с теми же сиротскими слезами на глазах, с коими пришел час назад и с коими рассказывал о поездке в Белоруссию. Руки ко мне тянет, телом весь дрожит.
Я отодвигаюсь, он придвигается. Глаза его краснеют, наливаются истинно сиротским горем, а я боюсь, что вот-вот схвачу со стола пустую шампанскую бутылку и тресну Александра Ивановича по многострадальной вдовствующей голове.
Мне всё-таки удаётся отправить его восвояси, воззвав к отцовским чувствам и обязанностям. Ежели единственное дитя завтра летит в Колумбию, то папеньке не обязательно бегать по этому случаю за всеми встречными и поперечными. Он в целом не понял, но послушался. Ушёл. Не целованный, со слезами. Я через полчаса, сдав его договор небольшой начальнице, тоже покидаю редакцию.
На улице я начинаю рыдать. В природе начинается дождь. У длинного наземного перехода через Садовое кольцо скопилась толпа: двадцать минут не переключается светофор. Я жду, мне всё равно.
Я говорю и говорю сто раз одну фразу, не могу остановиться: «Я хочу домой!»
Дождь усиливается, шумит, и я уже не говорю, а кричу в голос. В эту минуту я знаю только эти три слова из всего русского языка: я, хочу, домой.
На меня даже не оглядываются, поскольку это Пресня, Москва, многие плачут, всякое бывает. И если стоит у светофора дама в слезах и кричит в голос «Я хочу домой!», то мало ли у кого в душе что накопилось. Люди у нас щедрые и деликатные.
Но я хочу домой! Не на полу! (А если бы он вёз её на крыше!) Я хочу домой здесь, сейчас, в этой жизни! Где ты, мой дом?! Где вы все, мужья хреновы? Зачем вы женились на сироте? Я хочу домой!!!
С