меня Ярило, потом пришёл истинный Бог и отнял поэму. Я всё понимаю, но до чего неуклюже вы, боги разных народов, перепутали карты! Мы летаем порожние, как шарики пинг-понга, и постукиваемся о зелёную, как небо с обратной стороны, столешницу, лишь бы не расслышать поступи похмельного столяра, бредущего сколачивать… Сколько зубов успею стереть я?
Вчера муза моя мускулистая, мускусная дура кусачая, уфитилила к соседу моему вослед за поэмой, и Бог заходил, я слышал, к соседу, но почему? Зачем он – не я? Кто решил? А во диавола я не верю, диавол – не комильфо…»
Сделаем паузу; стопочка говорлива. Параллельно, вы помните, тянется, как бурлацкая верёвка, их бесконечное письмо любимой женщине, но цитировать его долго и неинтересно.
Вчера опять заходил почтальон. И снова читаю, перелистываю, сочувствую, и уже не смеюсь.
Читаю, беру ветошку, мел, натираю, шлифуя, деревянную перекладину, чтобы ты, дружок, отжимался-качался ежеутренне, в неискреннем твоём ожидании, что муза больше не придёт, а явится Бог и выдаст грамоту. И пока я тру перекладину, со дна времени поднимается, с упованием на наше милосердие, последняя фраза Битовского рассказа: «Господи! Сколько же в Тебе веры, если Ты и это предусмотрел?!»
О всех пишущих я скорблю обычно молча, но вчера бесёнок словоохотливости дёрнулся, отчего, раззудившись воспоминанием, я и ворчу сегодня: знаю, дружок-сочинитель: отбросив пёрышко неопалимое, ты ждёшь под кустом, присев на мускулистые корточки, корчишь из себя Моисея: то бороду прилепишь, то фанерный народ подгонишь и построишь, то на брата прикрикнешь, то скрижали отформатируешь – и ждёшь, когда придут за ответами к тебе, дружок. Ну, жди. Я бы на твоём месте обошлась музой. Она – предусмотрена.
Москва, Пресня, 1978–2010
Посторожи моё дно
Я несерьёзна, но если болтают о крысах, нудят о памяти, приметах, знаках и судьбах, и особенно когда при мне размышляют о творчестве, – отстреливаюсь этим сюжетом.
Ночью, в мороз, на Пресне, в собственной квартире, сижу в продольно-полосатой пижаме, сочиняю заметку об Ирландском море: желая денег, пытаюсь втиснуть опыт странствий в журнал для новых мещан. Волнуюсь от ночной ненависти к буквам, потому как я никогда не пишу ночью.
Шероховатая тишина города уже пузырится в ушах, но брошу на полдороге – не вернусь, а утром забуду, что несла глянцевым мещанам, которые по молодости ходили в малиновых пиджаках, а у выживших завёлся вкус. Они хотят высоких новинок, и редактор просит меня написать им об Ирландии: говорит, наш журнал для сверхновых, они в пиджаках индиго.
Одинокость моя слоисто висит над голым паркетом, как дым после пьянки. Пора послать мещан и спать, но я пишу, спину свело, руки скрючены. Старинные часы нашипели полвторого.
Цитата из меня: «Море в Ирландии страстное, как матадор, и доверчивое, как дошкольник. Где ни живи, всегда помни: сегодня, сейчас от ирландского берега медленно отходит море, обнажая дно. Как Ла-Манш, если смотреть из Франции, от Мон Сен-Мишель, – исчезает, оставляя по