замыслам великого князя.
И человек этот, что весьма важно, ни в коем случае не должен быть патриархом, а лишь митрополитом, то есть лицом, подчиняющимся духовному владыке Константинополя. Вдобавок к этому он также не должен был быть близок к Константину. То есть Мефодий не подходил ни в коей мере. Как ни крути, а его не то что в патриархи ставить, а и митрополитом нельзя утверждать, тем более что вопрос с еретическими книгами, которые он якобы приобретал для своего князя, остается открытым.
Это ведь как надо любить человека, чтобы приобретать такие кощунственные труды, которые сами по себе есть весомое доказательство того, что рязанский князь не больно-то силен в вере и запросто может отшатнуться от православия, если почувствует ощутимую выгоду от того, что станет католиком.
Да и вообще, с самой первой встречи с Мефодием, прибывшим в Никею на поставление в сан епископа Рязанского и Муромского, глухая волна неприязни, поднявшаяся в душе Германа при виде этого русича, так в нем и не утихла. Его раздражало в этом человеке все – готовность выслушать и попытаться понять всех и каждого, его доброта, его любовь к родине, не говоря уж о любви к людям и вообще ко всякой живой твари.
Взять, например, того щенка, которого русич невесть где подобрал и любовно за ним ухаживал. Ну что это за блажь – священнослужитель, собирающийся в ближайшем будущем стать не только митрополитом, но и патриархом, идет в церковь, а у его правой ноги мерно вышагивает эдакая здоровенная псина!
Правда, псина серовато-коричневого цвета была достаточно умной и не заходила даже за церковную ограду, не говоря уж о том, чтобы податься на богослужение в храм. Вместо этого Упрямец, целиком оправдывая свое прозвище, ложился в густой траве близ калитки и терпеливо ждал появления хозяина.
Да и облаивать кого-либо он тоже не любил, предпочитая помалкивать. Лишь когда осмелевшие дети позволяли себе чрезмерную, на его взгляд, вольность в обращении с ним, Упрямец издавал низкий глухой рык и слегка оскаливал зубы. Как правило, этого хватало. Словом, пес вел себя в высшей степени тактично.
Тем не менее Герман терпеть его не мог. То ли он перенес на него часть своей патологической нелюбви к его хозяину, то ли сказывалась его паническая боязнь собак вообще, даже самых мелких, берущая начало в далеком детстве. Тогда его, совсем еще сопливого мальчишку, во дворе одного из богатых константинопольских вельмож окружила целая свора.
Поначалу они только гавкали, но потом, осмелев, стали смыкать кольцо, а затем самая наглая тварь вцепилась ему острыми зубами в голую икру. За ней вторая, третья… А сам вельможа, наблюдая эту картину со своего высокого крыльца, только заливисто хохотал, наслаждаясь мучениями босоногого мальчика.
Герман помнил все так ярко, будто это произошло с ним накануне. Позже, когда он уже достиг чина хартофилакса, с вельможей удалось поквитаться. Совершенно случайно выяснилось, что и он сам, и его сын – злокозненные тайные еретики. Но картина из детства даже после