в крови перегорел, и на поверхность рассудка всплыли трезвые мысли. Им овладело тошнотворное ощущение того, что его предали: кто, как не эти люди подталкивали его, науськивали на драку. А теперь они же от него отворачивались за то, что он победил!
– Ну? – крикнул Рамон остальным завсегдатаям «Эль рей». – Вы же слышали, что он говорил! Видели, что он сделал!
Но переулок пустел. Даже женщина, что была с европейцем, из-за которой все и началось – и та исчезла. Только Микель Ибраим, управляющий «Эль рей», шел в его сторону, и на его медвежьем лице застыло выражение прямо-таки библейского терпеливого страдания. Он протянул свою лапищу, и Рамон снова задрал подбородок и выпятил грудь, словно жест Микеля был для него оскорбителен. Управляющий только вздохнул, медленно покачал головой и требовательно щелкнул пальцами. Рамон скривил губу, отвернулся и сунул рукоять ножа в протянутую ладонь.
– Полиция выехала, – предупредил его управляющий. – Шел бы ты домой, Рамон.
– Ты же видел, что произошло, – сказал Рамон.
– Нет, меня здесь не было, когда это случилось, – возразил Микель. – И тебя тоже, понял? А теперь ступай домой. И помалкивай.
Рамон сплюнул на землю и побрел в ночь. Только тронувшись с места, он понял, насколько пьян. Выйдя к каналу у Плазы, Рамон задержался, прислонился спиной к дереву и выждал некоторое время, пока не смог идти не шатаясь. Вокруг него ночной Диеготаун добирал недельную норму спиртного, листьев кафа и секса. Из цыганских плавучих домиков на канале доносилась музыка – быстрый, веселый аккордеон, на который накладывались трубы, барабаны и крики танцующих.
Где-то в темноте печально закричал тенфин – «птица», хотя на самом деле это была летающая ящерица. Крик этот жутковато напоминал безутешный женский плач, и это давало повод мексиканским крестьянам, составлявшим большинство в этой колонии землян, говорить, что La Llorona — Плачущая Женщина – прилетела вместе с ними сквозь звезды на эту новую планету и плачет теперь не только по тем детям, что навсегда остались на Земле, но и по тем, что умрут в этом новом жестоком мире.
Рамон, конечно, не верил в подобную ерунду. Но когда призрачный плач возвысился до душераздирающего крещендо, он не удержался от невольной дрожи.
Наедине с собой Рамон даже жалел этого дурацкого европейца. Уж наверное, достаточно было бы повозить его мордой по грязи, как следует унизить, ну там, взгреть по первое число… Но когда Рамон напивался и начинал злиться, у него всегда отказывали тормоза. Он понимал, что не стоит пить слишком много и что, когда он попадает на люди, это, похоже, всегда заканчивается подобным образом. Почти весь вечер он ощущал в животе противный болезненный узел, какой, казалось, всегда появлялся с каждым его приездом в этот город, а когда он достаточно набрался для того чтобы забыть об узле в желудке, кто-нибудь да говорил или делал что-нибудь, приводящее его в ярость. Не всегда это завершалось поножовщиной, но добром не заканчивалось никогда. Рамону это не нравилось, но и стыдиться он не собирался.