среди участников катастрофического действа, у него было много знакомых на Кавказе и двое близких друзей: незабвенный Саша Одоевский и Володя Лихарев.
Придя домой, он написал Александру Бибикову, на Кавказ:
«Биби! Насилу собрался писать к тебе; и начну с того, что объясню тайну моего отпуска: бабушка просила о прощении моем. А мне дали отпуск; но я скоро еду опять к вам и здесь остаться у меня нет никакой надежды, ибо я сделал вот какие беды: приехав сюда, в Петербург, на половине масленицы, я на другой же день отправился к графине Воронцовой, и это нашли неприличным и дерзким. Что делать? Кабы знал, где упасть, соломки бы подостлал; обществом зато я принят был очень хорошо, и у меня началась новая драма, которой завязка очень занимательная, зато развязки, вероятно, не будет, ибо 9 марта отсюда уезжаю заслуживать себе на Кавказе отставку; из Валерикского представления меня вычеркнули, так что даже я не буду иметь утешения носить красной ленточки, когда надену штатский сюртук».
С «Валерикским представлением» он явно торопится – еще ничего не известно. «Новая драма», которой развязки он не ждет – это, конечно, Евдокия Ростопчина.
(Биби был его родственник и друг – оба учились в школе гвардейских подпрапорщиков, только Биби был моложе и выпустился из школы поздней, и сразу отправился на Кавказ. А теперь вот вместе в армии.)
«… я не намерен очень торопиться; итак, не продавай удивительного лова, ни кровати, ни седел; верно, отряд не выступит раньше 20 апреля, а я к тому времени непременно буду. Покупаю для нашего общего обихода Лафатера и Галя и множество других книг.»
«Лов» – черкесская лошадь, которую он хочет для себя сохранить – и седла тоже.
Столыпину, пришедшему навестить его – Монго волновался, естественно, – он бросил коротко:
– Мои представления, считай… накрылись!
Если, по правде, он был в отчаянии.
– Почему ты так решил?
– Им не нужно, чтоб я был храбр, понимаешь? Или вообще чем-то путным отличился. Им не нужен даже этот повод – дуэль с Барантом. Им просто не нужен здесь я!
«Я сам себе не нравлюсь!» С этой мыслью он садился в почтовую карету в Ставрополе, домчался до Воронежа, с ней же пересел в сани (хотя дорога уже начинала подтекать) и въезжал в заснеженный Петербург в начале февраля 1841-го. Мертвый чеченец у дороги, привалившийся к камню, был одной из граней этой мысли. Другой гранью был Лихарев. Он и тот чеченец с бородкой, почти детской, вздернутой в небо, были сродни и связаны меж собой. И с ним тоже.
В таком настроении, более, чем мрачном, он отправился на Гагаринскую, к Карамзиным, пешком. Благо, было недалеко.
Софи Карамзина, старшая дочь историка, мало, что обрадовалась его появлению – была просто счастлива. Наверное, любила его. Наверное, он это знал. Но она была старше на двенадцать лет. А заносчивый Лермонтов думал однозначно: «В тридцать два года считать себя еще способной возбуждать страсти!» – как-то воскликнул по сходному поводу. Так что… Он предложил ей дружбу, как стали говорить