– она и есть векша!
Что б это значило?..
Теперь уж не спросишь!
Известно лишь, что дочка в карман за словом ответным не лезла: чуть что не по её выходит – тут же, невзирая на возраст того, кто перед ней, выдаст в ответ что-нибудь такое-разэтакое, а потом ещё и споёт победоносно себе под нос:
Валенька, Валенька —
чуть побольше валенка…
Какая была Валенька?..
Маленькая!..
За два послевоенных года любознательная шестилетка (на вид и того моложе) излазила все окрестности деревни вдоль и поперёк – от озера Ильмень в трёх километрах на юге до развалин старой церкви на погосте в двух километрах на север. И в какие только передряги в этих своих путешествиях она не попадала, прочно войдя в сознание соседей и родственников, коих у неё почитай вся округа, как главный возмутитель покоя! Впрочем, именно за эту беспокойность и любили Валю, потому как весело с ней, интересно, ведь она же Векша – «в каждой бочке затычка»: ничего не упустит, никому спуску не даст, везде правду-матку срежет.
Смешно.
Потешно.
Но ничего-то не изменится с тех пор, немало бед через ту «правду» ей достанется в жизни.
– …Да ладно тебе, – неожиданно отступив, миролюбиво выдыхает брат. – Я же видел, как ты из сеней бабы Фени только что тайком вылезла.
– И что? – хмурит смоляные брови девчушка.
– Как – «что»? – снисходительно улыбается Колька. – Яйцо, значит, у несушек умыкнула.
– Неправда, неправда! – возмущённо звенит на всю избу Валентина, готовая в очередной раз вступить в бой за правое дело.
Так и бросилась бы в атаку на брата, если б не руки, спрятанные за спину.
– Да тише ты, тише, – нарочито испуганно, выглядывая в окошко, шепчет необычно упитанный для послевоенных лет широкоплечий мальчуган, гроза местных озорников-беспризорников. – А то мамка услышит, отберёт, никому не достанется.
– А что ты врёшь всё?.. – переходя на всякий случай на шёпот и выдавая тем самым себя, сверкает глазами чернобровая. – Ничего я не умыкала, мне баба Феня сама разрешила взять.
– Да я что, я ничего, так просто, подумалось, что ты сырые яйца всё равно не любишь, потому как они грязные, противные, в курином помёте, – состроив брезгливую гримасу, перечисляет Колька. – К тому же оно наверняка в твоей жаркой руке уже испортилось, стухло, но я б его… ради твоего же блага мог бы спасти – съесть, чтоб совсем не пропало. Ты ж знаешь: у меня в животе всё переваривается. А взамен свою половинку пенки с топлёного молока отдам: будешь одна есть, без меня.
– Не-е, – неуверенно тянет сестрёнка, достав из-за спины руку с «испорченным» яйцом. – Хитрый какой: враз обманешь, знаю тебя!.. – качает головой. – Не переживай за меня, я его, пока мамки нет, сварю.
– Да как ты его варить-то собираешься, бестолочь? – дав от досады сестре лёгкого подзатыльника и вытаращив глаза, с жаром выдыхает Колька. – Печь со вчерашнего вечера не топлена, мать строго-настрого наказала без неё ничего не делать –