лбами с осветителем Аркашей Сомовым, выходящим из уборной с таким видом, как будто его там пытали.
– Извини, Витя, руку не протягиваю: мокрая. Ну, как ты?
– Нормально. А ты?
– Я? Жуть, Витя, жуть! Тата про Нюсю узнала!
– А кто это: Нюся?
– Да есть тут одна, в костюмерной… Но дело не в Нюсе! Я тебе, Витя, одному могу все рассказать, как было…
Регина Марковна оттолкнула щуплого Сомова своим очень пышным и влажным плечом:
– Аркадий! Иди в жопу! У нас разговор здесь серьезный, не лезь!
– Я вам, Регина Марковна, – усмехнулся Хрусталев, – уже ответил: ящик коньяка – и сниму вам поезд откуда хотите. Хоть из-под земли. Пусть ваш режиссер не волнуется. Ладно, я буду в «стекляшке».
Ему вдруг остро захотелось остаться одному. Почему в последнее время ему все время хочется остаться одному? И чтобы никто, ни одна живая душа не знала, где он. «Стекляшка» была, однако, не самым лучшим местом для уединения. Он сел за столик у окна. Ни один человек на «Мосфильме» не посмел бы назвать «стекляшку» забегаловкой. Дело не в меню и не в посуде – такой же простой, как везде. Дело в Гоше. Неважно, что он числится официантом. Числиться можно кем угодно. Но вы вот добейтесь того, чтобы числиться официантом, а выглядеть как дирижер. Нет, вы не добьетесь, а Гоша добился! И черная бабочка на его белой как снег, ослепительной, жесткой рубашке – тому подтверждение. Улыбается Гоша, кстати, далеко не всем. Но Хрусталеву улыбнулся, и птичий, дирижерский нос его приветливо залоснился.
– Ну вот, к нам и Виктор пожаловал. Что пить будем, Виктор Сергеич?
– Пока ничего, Гоша. Кофе свари мне. Но только покрепче.
Он ждал, пока ему сварят кофе, и смотрел в окно. Какая пыльная листва в Москве. Полили бы все-таки. А лучше пошел бы сейчас сильный дождь. Сверкающий ливень, чтобы пузырилось. Хрусталев любил дождь. Солнце всегда казалось ему слишком назойливым, оно как будто лезло в душу, а дождь успокаивал, в детстве особенно.
Надо будет заглянуть к Кривицкому, он, наверное, в павильоне. Люся снимает. Она хорошая баба, своя, боится только, чтобы ее не сковырнул какой-нибудь шибко «талантливый». Но ему она верит и знает, что Хрусталев никому не перебегает дорогу.
Кривицкий был действительно в павильоне и снимал. Он сидел в кресле, а рядом с ним слегка дымилась полная окурков пепельница. В одной руке у Кривицкого был надкусанный бублик, в другой сигарета. Изредка он бросал сердитые взгляды на Люсю, как будто она была виновата в том, что ему приходится смотреть на эту бездарную дрянь. А Люся снимала бездарную дрянь, и узкое лицо ее со сдвинутыми на лоб большими очками казалось вполне безразличным. Сейчас вот снимали поющую барышню. Да, черт возьми: как ее? Кривицкий заглянул в бумажку, лежащую рядом с пепельницей. Оксаной зовут, Голубеевой. Откуда взялась она здесь, Голубеева? Кто ее пристраивает? И голос какой-то противный. Как будто ножом по стеклу. Хорошенькая. Ну и что? Ведь петь не умеет. И мужики эти в комбинезонах, подтанцовка эта,