Ирина Муравьева

Оттепель. Льдинкою растаю на губах


Скачать книгу

он обратился, залилась яркой вишневой краской.

      – Я Галя. Галина Чиркова.

      – Петь умеете?

      – Конечно умею! Сценарий мне очень понравился.

      – Ну, значит, попробуем. У тебя ко мне вопросы какие-то, Люся?

      – Хотела вам что-то сказать…

      – Хотела – скажи!

      Весь «Мосфильм» знал, что когда у Кривицкого начинают раздуваться ноздри, разговор лучше не продолжать. Но Люсе Полыниной было наплевать на режиссерские ноздри.

      – Время теряешь, Федя, – шепнула она в самое ухо Кривицкого. – Куда нам такую? Глазки крысиные, подбородок махонький. Мы с крупным планом замучаемся. Такую не загримируешь.

      – Иди покури, я сказал! Все лезут ко мне, все мешают! Иди покури!

      Про Люсю говорили, что она никогда не обижается. Это было правдой: она никогда не обижалась, потому что не умела этого и не любила. Обидеться, считала она, значит затаить что-то недоброе против человека, а ему об этом не сказать. А Люся всегда говорила. Ее прямота и привлекала, и немного отталкивала одновременно. Точно так же, как и привлекала, и отталкивала ее мешковатая внешность. Казалось бы, что уж там проще? Завей волосы, сделай высокую укладку, а не ходи с этим дурацким конским хвостом, не открывай свои оттопыренные уши! Глаза можно очень красиво накрасить. Да что там накрасить! Можно нарисовать, и будут глаза, как у Лоллобриджиды. Одеться, тем более здесь, на «Мосфильме», вообще пустяки: спекулянты приносят, сотрудницы меряют прямо в уборных, стреляют десятку до новой получки, выходят такими, что их не узнаешь! Но Люся была просто неисправима. Выкуривала за день пачку «Казбека», а то и полторы, рубила в глаза правду-матку, носила ковбойки из «Детского мира». Такая простая, как черный хлеб с солью. Любите и жалуйте.

      Делать нечего – раз у Кривицкого начали раздуваться ноздри, спорить с ним бесполезно. Она затянулась папиросой, заложила за оттопыренное ухо выбившуюся прядь и пошла в «стекляшку». Ну, так и есть: Хрусталев. Кофе пьет. Она подошла, обнялись.

      – Ты, Витя, живой? Мать твою! А мне тут страстей разных наговорили…

      – Не верь.

      – Да ладно, не верь! Ты мне лучше скажи, правда это или нет, что ты с Сенчуком прямо на сьемках подрался?

      – Мы с ним разошлись в понимании природы творчества.

      Люся чуть не взвизгнула от восторга:

      – Какого еще творчества! Бабу небось не поделили?

      – Ну, хватит об этом, Люсьена. С кем ты сейчас снимаешь?

      – С Кривицким снимаю. Стахановец наш. Одну фильму сдали, другую снимаем.

      – Опять песни-пляски?

      – Да, все для народа. Говно, в общем, Витя.

      – А где не говно? Пойдем, я его поприветствую.

      Федор Кривицкий сидел на том же кресле, только пепельница уже не дымилась, потому что ее минуту назад опустошили, а новая сигарета, забытая в углу режиссерского рта, погасла сама собой. Бублики тоже закончились, скорее всего, их потаскали во время перерыва. Хрусталев вошел с распростертыми объятьями.

      – Ну