в Англии, в Оксфорде, на обеде в общей столовой старшекурсников, среди аспирантов-философов. Я ел пресную английскую еду, поданную на китайском фарфоре, и обсуждал чокнутых немцев, которые уже пятьдесят лет работали над словарем всех существующих латинских слов, но дошли лишь до буквы «К», а затем я был ребенком, который летним вечером, после ужина, бежит к закату с бейсбольной перчаткой на руке, подпрыгивая в теплом сумраке; затем в круговерти снов я увидел цирк-шапито, падающий со скалы в море – и акул, раздирающих тучных кенгуру, и лицо утонувшего клоуна, растворяющееся в ледяной бесчеловечной пучине…
Наверное, первого гомера мне показал Толстяк. Толстяк стал моим первым резидентом, и он пытался как-то облегчить наш переход от студенчества в ЛМИ к интернатуре в Божьем доме. Он был чудесным – и был чудаком. Уроженец Бруклина, выросший в Нью-Йорке, – огромный, взрывной, невозмутимый, гениальный, эффективный, Толстяк целиком и полностью – от кончиков блестящих темных волос и острых карих глаз, от множества, всем необъятным телом с огромным животом, на котором блестящей рыбкой кувыркалась пряжка ремня, до кончиков огромных башмаков – был невероятен. Только Нью-Йорк мог оправиться от шока его рождения и вскормить его. Толстяк в свою очередь был исполнен местного патриотизма и скептически относился ко всему «дикому миру» по другую сторону Гудзона. Единственным исключением, конечно же, был Голливуд – Голливуд кинозвезд.
Ровно в половине седьмого утра первого июля Божий дом поглотил меня – и я впервые отправился в путь по бесконечному желтушному коридору шестого этажа. Это было южное крыло отделения № 6, где я должен был начинать. Медсестра с невероятно волосатыми руками направила меня к дежурантской, где уже шла подготовка к обходу. Я открыл дверь и вошел. Меня переполнял незамутненный ужас. Как сказал бы Фрейд устами Берри, «этот ужас исходил из эго».
Вокруг стола сидели пятеро. Толстяк; интерн по имени Уэйн Потс – южанин, которого я знал по ЛМИ, хороший парень, но вечно подавленный, зажатый и какой-то снулый, одетый в белоснежный халат с выпирающими из карманов инструментами; трое юнцов, сияющих энтузиазмом. Верный признак, по которому можно было отличить студентов ЛМИ в терапевтической субординатуре. К каждому интерну каждый день в течение всего года было прикреплено по одному студенту.
– Почти вовремя, – заметил Толстяк, кусая пирожок. – Где еще одна салага?
Предположив, что он имел в виду Чака, я сказал, что не знаю.
– Паршивец, – сказал Толстяк. – Из-за него я опоздаю на завтрак!
Заверещал пейджер, и мы с Потсом застыли. Сообщение было для Толстяка; «ТОЛСТЯК, ПОЗВОНИ ОПЕРАТОРУ ДЛЯ ОТВЕТА НА ВНЕШНИЙ ВЫЗОВ, ОПЕРАТОРУ ДЛЯ ОТВЕТА НА ВНЕШНИЙ, ТОЛСТЯК, НЕМЕДЛЕННО».
– Эй, Мюррэй, что случилось? – сказал Толстяк в трубку. – О, отлично! Что? Название? Да, не вопрос, погоди секунду.
Повернувшись к нам, Толстяк спросил:
– Эй, салаги, можете назвать имя какого-нибудь известного доктора?
Вспомнив Берри, я сказал:
– Фрейд.
– Фрейд? Не пойдет, давай другое,