тому же по-настоящему любящие Россию, еще потребуются нам.
Подобную характеристику Горький мог бы дать большинству тех ученых мужей, литераторов, художников, искусствоведов и артистов, которые уже на протяжении полутора лет практически ежедневно приходили к нему домой с одной-единственной просьбой – помочь выжить в это страшное время, однако он только откашлялся в кулак и произнес приглушенно:
– Я-то вас понимаю, как никто иной, а вот поймет ли это Ромбаба?
– Кто, кто? – удивился Луначарский. – Это еще какая Ромбаба?
– Простите, вырвалось, – хмыкнул в усы Горький. – А насчет Ромбабы… Неужто не знаете, что в Питере так Григория Евсеевича величают?
Удивлению Луначарского, казалось, не было предела.
– Ромбаба… А ведь действительно похож. Чертовски похож! И грудь, и бедра, и, простите, задница… – И он разразился негромким хохотом. Отсмеявшись, протер платочком уголки глаз и, всё еще удивленно хмыкая, произнес: – Кстати, о еде. Передайте Самарину, что он уже может получать свой паек. Это же касается и тех членов комиссии, которые будут работать с вами на постоянной основе.
Алексей Максимович верил и не верил своим ушам. Наконец до него дошел смысл сказанного, он благодарно улыбнулся и по привычке откашлялся в кулак.
– А вот за это мое личное вам спасибо. То-то радости будет у мужиков. Не поверите, Анатолий Васильевич, но уже сил нет ходить в Петросовет или в тот же жилищно-домовой комитет и упрашивать неизвестно откуда народившийся чиновный люд подписать бумажку на продуктовый паек или охапку дров для людей, которые были и остаются гордостью России.
«Москва, Совнарком.
В феврале месяце 1919 года по предложению наркома Красина была организована в Петрограде Алексеем Пешковым экспертная комиссия, цель которой заключалась в отборе и оценке вещей, имеющих художественное значение, в тридцати трех национализированных складах Петрограда, бесхозных квартирах, ломбардах и антикварных лавках. Эти вещи отбирались на предмет создания в Советской республике антикварного экспортного фонда».
Покинув кабинет Луначарского, Зиновьев собрал все свои силы, чтобы только не дать выплеснуться рвущейся наружу ненависти, и, не произнося ни слова, пошел по длиннющему коридору Смольного, непроизвольно прислушиваясь к звонким шагам Яковлевой. Молчала и Варвара Николаевна, не в силах осадить свою гордыню. Наконец, когда уже не было сил молча накручивать в себе раздражение и унижение, которое она только что испытала в кабинете Луначарского, она резко остановилась и почти беззвучно окликнула Зиновьева:
– Григорий!
– Ну?
– Что «ну»? – осатаневшим голосом выкрикнула Яковлева. – Тебе не кажется, что нас с тобой только что выпороли, как нашкодивших гимназистов, и приказали вести себя так, как хотелось бы этому гнилому интеллигенту? Последние слова она произнесла, чуть убавив свой крик, и все-таки Зиновьев невольно обернулся, не слышит ли кто-нибудь