и остался в Линчёпинге на неделю.
День, когда он должен был вернуться домой, оказался самым длинным за всю девятилетнюю жизнь Кевина; вечером они с матерью отправились на метро к Центральному вокзалу. Они приехали слишком рано, и когда поезд наконец подтянулся к перрону, Кевин стал лихорадочно высматривать в окнах знакомое лицо. Наконец он увидел отца – тот махал ему из вагона-ресторана.
Кевин пустился бежать рядом с поездом, который, кажется, не собирался останавливаться; целая вечность прошла, прежде чем раздался скрежет, колеса замерли и отец шагнул из вагона. Кевин бросился в раскрытые объятия. Зарылся носом в рубашку, от которой пахло сигариллами и водой после бритья.
“Привет, приятель. – Отец крепко обнял Кевина, погладил по голове, поцеловал в лоб. – Я привез тебе подарок”.
И он достал из кармана коробочку. Тут подошла мама, сказала: “С приездом”.
Кевин открыл коробочку и обрел свое первое йойо. Тем же вечером отец показал ему пару трюков; засыпая, Кевин сунул йойо под подушку. Назавтра он взял игрушку в школу, и в тот день весь школьный двор вращался вокруг него.
Вскоре положение дел изменится, подумал Кевин, но тут же прогнал эту мысль. Йойо ходило вниз-вверх. Кевин отчетливо вспомнил слова отца: йойо сделано из смоландского дерева, а хлопчатобумажный шнур сплели в Америке.
Когда шнур наматывался на блок, можно было ощутить его шероховатости. Зуд в среднем пальце, теплая вибрация наводили на мысль о залитых солнцем хлопковых плантациях американского Юга, а прохладное шведское дерево в ладони помнило суровые зимы смоландского нагорья.
Папа был вылитый Клинт Иствуд, подумал Кевин. Непреклонный взгляд, угловатое лицо – Хороший из “Хороший, плохой, злой”.
Йойо выточено из цельного куска дерева; отец тоже получил его в свои девять лет.
Он рассказывал о Злом. О мужике по прозвищу Пугало, которому фермеры платили за то, чтобы он ходил в лохмотьях и гонял птиц с полей. Судя по некоторым признакам, отец кое-что выдумал, но так было еще интереснее.
Пугало работал каждый год с апреля по сентябрь, его пускали жить в свинарник, поэтому он так отвратительно выглядел. Грязная черная бородища торчала, как веник. На одной щеке у него была коричневая морщинистая бородавка, из тех, которые, кажется, вот-вот отвалятся. Дети его боялись.
Уже тогда Кевин начал догадываться, что папа не все выдумал. В его словах таилось зерно правды. Что-то черное.
Папа хотел смыть эту черноту смехом.
Он говорил, что лето в конце сороковых всегда бывало теплым, всегда светило солнце, а вода в Онгерманэльвен прогревалась до двадцати двух градусов. Он купался в реке, в том месте, где прыгали с тарзанки, и Кевин так и видел перед собой реку, пену на воде. Черно-белую, как на снимках в старом папином фотоальбоме.
Однажды папа купался долго, а когда начал вытираться и собираться домой, то увидел, что Пугало сидит на склоне за деревом, в нескольких метрах от тарзанки.
“Он улыбнулся беззубой улыбкой, –