от возмущения. Сказать он ничего не успел – подошли полковой адъютант, стройный красивый поручик Звейниек, из латышей, и командующий первым батальоном, капитан Урсуленко.
– Господин штабс-капитан, – певучим голосом произнес Звейниек, – командир полка поручил мне произвести дознание по факту совершенного вами только что преступления. Пройдемте со мной, будьте добры.
Урсуленко, на секунду задержав Шимкевича рукой, шепнул ему на ухо:
– Что вы ему там наговорили?! На Прокуроре лица нет.
Коломейцев, как профессиональный юрист, действительно взялся за дело с размахом. Дознание приказал произвести в течение суток, хотя полагалось трое, и лично потребовал предать Шимкевича суду армии без предварительного следствия. Отстоять Владимира не смогли ни комбат, ни офицеры его роты. Штабс-капитана суду мог предать только начальник дивизии, но Коломейцев и тут расстарался – видимо, съездил на доклад к начдиву, изложил обстоятельства выгодно для себя, а будет ли генерал разбираться? Букет обвинений командир полка подобрал пышный – оскорбление начальника, вызов начальника на поединок по делу, касающемуся службы (так он истолковал фразу Владимира о дуэлях) и, само собой, неповиновение. В мирное время все это вместе тянуло лет на пятнадцать каторжных работ. В военное – на расстрел.
Увозили Владимира в тюрьму через пять дней. На душе у него творилось странное. Конечно, первое время кипела ненависть к сволочному полковнику, решившему устроить ценой чужих жизней «активность» на своем участке, чтобы порадовать инспектора. Грызли сомнения – имеет ли он право так ломать свою жизнь и боевую карьеру? Может, не стоило связываться с идиотом, надо было махнуть рукой, положить солдатиков, а завтра новых прислали бы – на то война?.. Но тут же представлял себе глаза матерей этих ребят, что полегли бы по милости Коломейцева. И неважно, что он никогда не увидел бы этих безвестных крестьянок из украинских сел, белорусских фольварков, сибирских заимок и латышских хуторов. Важно, что не простил бы себе самому.
«Варя одобрила бы мой поступок», – почему-то подумал он и даже улыбнулся от этой мысли. Даже стоявший рядом часовой, с которым предстояло отправиться в Минск, покосился недоумевающе. И тут же снова обожгло: «А Варя?.. Как же она, как же ее любовь?.. Выходит, вместо венчания, счастья – сам себя подвел под расстрел?.. Известно ведь: чужой промахнется, а уж свой-то в своего всегда попадет. Оскорбленное достоинство полковника-юриста, разумеется, жаждет только крови. Он ведь и от роты его жаждал того же… Поймешь ли, любимая? Простишь ли? Будешь ли ставить свечки в тесном, привычном полковом храме коломенцев на Военном кладбище?..»
С чего-то вспомнилась эта церковь, построенная в память о последней – нет, теперь уже предпоследней – русско-турецкой войне. Коломенцы по праву гордились своим храмом – был он каменный, нарядный, стоял на пригорке. Соседям по бригаде, серпуховцам, такой и не снился. Они довольствовались деревянной церковью, расположенной на Комаровских развилах, недалеко от рынка. Шум, толкотня, как следует и не сосредоточишься