слово она освоила тринадцатого июля.
На следующий день мы устроили праздничное чаепитие на четырехскатной крыше нашего дома в надежде увидеть торжества в честь Дня взятия Бастилии. У нас была обширная французская колония из Сан-Доминго, французский театр и на каждом углу – французский пансион благородных девиц. Маму и ее приятельниц завивал и пудрил французский парикмахер, развлекая дам рассказами о гильотинировании Марии Антуанетты, которому он якобы стал свидетелем. Чарльстон – британский до мозга костей, однако день разрушения Бастилии праздновал с не меньшим рвением, чем День независимости.
Мы поднялись на чердак с двумя фарфоровыми чашками и чайником черного чая, приправленного иссопом и медом. Оттуда поднялись по лесенке, ведущей к люку в крыше. В тринадцать лет Томас обнаружил это тайное окошко, и мы с ним бродили среди труб. Однажды Снежок подвозил мать к дому с благотворительного мероприятия и заметил нас на крыше. Ни слова не сказав ей, он забрался наверх и увел нас. С тех пор я не отваживалась туда ходить.
Мы с Хетти, прислонившись к скату, примостились у водостока с южной стороны. Она никогда не пила из фарфоровых чашек и проглотила свой чай залпом, а я прихлебывала не спеша. Вдали по Брод-стрит вышагивала процессия, которую почти не было видно, но мы слышали, как она поет Марсельезу. Звонили колокола в церкви Святого Филипа, громыхал салют из тринадцати залпов.
На крыше возились птицы, и повсюду валялись перья. Хетти рассовывала их по карманам, и это почему-то вызвало во мне приступ нежности. Может, я чуть-чуть опьянела от иссопа и меда или разволновалась от новизны происходящего. Как бы то ни было, я начала выбалтывать Хетти свои секреты.
Призналась, что подслушивала под дверью комнаты Шарлотты в день, когда ее наказали.
– Знаю, – сказала Хетти. – Не так уж здорово ты умеешь шпионить.
Я выболтала все тайны. Сестра Мэри презирает меня. Томас – единственный друг. Мне не разрешили учить детей рабов, но не потому, что я к этому не способна, – пусть не думает.
Мои откровения становились все мрачнее.
– Однажды я видела, как били плетью Розетту, – сказала я. – Мне было четыре. Тогда я и начала заикаться.
– Сейчас ты вроде хорошо говоришь.
– Бывает по-разному.
– Розетте здорово досталось?
– Да, это было ужасно.
– Что она сделала такого?
– Не знаю. Не спрашивала. Я тогда несколько недель не разговаривала.
Мы замолчали, откинувшись назад и глядя на перистые облака. Разговор о Розетте слишком сильно на нас подействовал, и как-то забылось, что чаепитие – в честь сотого слова Хетти.
Захотелось немного поднять настроение.
– Хочу стать юристом, как отец. – Неожиданно для самой себя я выдала главный свой секрет и поспешно добавила: – Но об этом нельзя никому говорить.
– Мне некому рассказывать. Разве только маме.
– Даже ей нельзя. Обещай.
Хетти кивнула.
Успокоившись, я подумала о шкатулке из лавы и серебряной пуговице.
– Знаешь,