осенью пролегла пропасть. Тогда я еще не знал, что такое война, – мы тогда стояли на более спокойных участках. Теперь я замечаю, что я, сам того не зная, сильно сдал. Я уже не нахожу себе места здесь – это какой-то чужой мир. Одни расспрашивают, другие не хотят расспрашивать, и по их лицам видно, что они гордятся этим, зачастую они даже заявляют об этом вслух, с этакой понимающей миной: дескать, мы-то знаем, что об этом говорить нельзя. Они воображают, что они ужасно деликатные люди.
Больше всего мне нравится быть одному, тогда мне никто не мешает. Ведь любой разговор всегда сводится к одному и тому же: как плохо идут дела на фронте и как хорошо идут дела на фронте, одному кажется так, другому – иначе, а затем и те и другие очень быстро переходят к тому, в чем заключается смысл их существования. Конечно, раньше и я жил точь-в-точь как они, но теперь я уже не могу найти с ними общий язык.
Мне кажется, что они слишком много говорят. У них есть свои заботы, цели и желания, но я не могу воспринимать все это так, как они. Иногда я сижу с кем-нибудь из них в саду ресторанчика и пытаюсь объяснить, какое это счастье – вот так спокойно сидеть; в сущности, человеку ничего больше и не надо. Конечно, они понимают меня, соглашаются со мной, признают, что я прав, – но только на словах, в том-то все и дело, что только на словах; они чувствуют это, но всегда только отчасти, они – другие люди и заняты другими вещами, они такие двойственные, никто из них не может почувствовать это всем своим существом; впрочем, и сам я не могу в точности сказать, чего я хочу.
Когда я вижу их в их квартирах, в их учреждениях, на службе, их мир неудержимо влечет меня, мне хочется быть там, с ними, и позабыть о войне; но в то же время он отталкивает меня, кажется мне таким тесным. Как можно заполнить этим всю свою жизнь? Надо бы сломать, разбить этот мир. Как можно жить этой жизнью, если там сейчас свистят осколки над воронками и в небе поднимаются ракеты, если там сейчас выносят раненых на плащ-палатках и мои товарищи солдаты стараются поглубже забиться в окоп! Здесь живут другие люди – люди, которых я не совсем понимаю, к которым я испытываю зависть и презрение. Я невольно вспоминаю и Ката, и Альберта, и Мюллера, и Тьядена. Что они сейчас делают? Может быть, сидят в столовой, а может быть, пошли купаться. Вскоре их снова пошлют на передовые.
В моей комнате позади стола стоит коричневый кожаный диванчик. Я сажусь на него.
На стенах приколото кнопками много картинок, которые я раньше вырезал из журналов. Есть тут и почтовые открытки, и рисунки, которые мне чем-нибудь понравились. В углу стоит маленькая железная печка. На стене напротив – полка с моими книгами.
В этой комнате я жил до того, как стал солдатом. Книги я покупал постепенно, на те деньги, что зарабатывал репетиторством. Многие из них куплены у букиниста, например, все классики – по одной марке и двадцать пфеннигов за том – в жестком матерчатом переплете синего цвета. Я покупал их полностью – ведь я был солидный любитель, избранные произведения внушали мне недоверие – а вдруг издатели не сумели отобрать самое лучшее?