о распаде СССР, даже высказались против независимости Таджикистана… Иные настроения овладели политической и хозяйственной элитой, она решительно высказалась за независимость Таджикистана» [704].
В моем детстве, два последние года войны, я жил у деда в деревне. Он был казак из Семиречья из станицы Лепсинской. Казаком он был бедным, работал много – семеро детей. Изба полна детей, тут же и теленок. Под старость перебрался ближе к Москве. Он рассказывал мне о своей жизни, образе жизни и хозяйства, с которым постоянно соотносили себя казаки.
Когда в 1867 году было учреждено Семиреченское казачье войско и туда переселили с Алтая часть сибирских (бийских) казаков, эта небольшая общность русских казаков переживала быстрый процесс этногенеза – в новой природной и этнической среде. Прошло всего 30 лет, и семиреченские казаки приобрели новые специфические культурные черты, приспособленные к активной и полноценной жизни в новой среде. Например, он постоянно поминал киргизов. Как зима, приезжают знакомые киргизы: «Василий, возьми мальчишку в работники на зиму, а то помрет». Значит, прокорми всю зиму. Так что, кроме своих семерых, два-три киргизенка. Да еще жеребенок бегает за ними, как собака, прыгает на кровать, пытается залезть на печку. Приходили и китайцы.
Но после 1920-х и 1930-х гг. во многих местах раскулачивание вели сами кулаки, занявшие важные позиции в местной власти. Коллективизация означала временное создание на селе обстановки революционного хаоса. В эти моменты возникала «молекулярная» гражданская война – сведение всяческих личных, экономических и политических счетов. Такой обстановкой наиболее эффективно пользуется самая сильная и организованная часть. В момент коллективизации возникали рецидивы тлевших угольков гражданской войны. Это было похоже на «перестройку» в некоторых местах. Были вспышки и разрывы разных типов – в условиях кризисов и в состоянии культурной травмы.
Во время войны я, в три года, увидел распад людей, и эти картины меня потрясли. Можно сказать, что тогда я не умел обходить разрывы. Эти образы выплывают из памяти, как из тумана. Помню, мы ехали из Москвы в Казахстан в эвакуацию. В нашей теплушке ехал мужчина (видимо, была бронь). Он на остановках покупал бутылку молока, потом вынимал кружку, садился в вагоне и пил маленькими глотками. Дети подходили к нему и плакали, среди них моя сестра. Матери уговаривали их не плакать, и они плакали тихо, почти неслышно, стеснялись. Это потом мне рассказала мать, – я не плакал, а лицо было красное.
В деревне нас называли выковырянные (эвакуированные). Нас разместили по колхозным избам. Мы привыкли к деревне. А вот другое воспоминание: я много ходил по деревне и её окрестностям, далеко-далеко – до Кустаная. Мне встречалось много разных людей: русские, казахи, немцы и много приехавших. Матери наши сразу пошли работать: зимой в школе, а летом в поле. В нашей детской жизни отражалась жизнь взрослых, а там шовинизма не было ни в традиции, ни в идеологии. Казалось бы, наши отцы в то время массами гибли под ударами немцев,