отзывается болью в каждом суставе. Карта, которой я накрыл колени, соскользнула на пол – я нагнулся, поднял её, машинально сложил и засунул в портфель. Натянул шарф, поблагодарил водителя, хотя он даже не смотрел в мою сторону. Это «спасибо» было скорее заклинанием, чем вежливостью – привычной формой общения, за которую можно спрятаться.
Утро Нью-Йорка встретило меня тяжелым дыханием – смесью выхлопных газов, подгоревшего кофе и чего-то сладкого, липкого, выжигающего слизистую. В этом запахе было что-то знакомое, почти домашнее, и от этого становилось ещё тревожнее – будто кто-то прикидывался городом, который я знал, но на самом деле был совсем другим.
Люди вокруг двигались быстро, уверенно, с отточенными маршрутами и отсутствием всякого интереса к чужому лицу. Каждый был занят собой, каждый шёл туда, куда нужно – подгоняемый графиками, рутиной, внутренними метрономами. Я же двигался медленно, нарочно сбавляя шаг. В этом было нечто инстинктивное – желание исчезнуть, стать невидимым, раствориться в общем ритме, не сбив его. Мне нельзя было ошибиться. Нельзя было попасться. Ни одному взгляду, ни одной камере, ни одному знакомому лицу.
Я всё ещё верил, что за мной могут следить. Что где-то в уютной гостиной звонит телефон, и голос с другого конца провода холодно сообщает: «Он здесь». А потом – тревожные глаза Элли, встревоженные шаги, захлопнутые двери.
Я направился туда, где мы были с ней вместе. Возможно, она оставила знак. Возможно, улицы города помнят её лучше, чем я. Может быть, где-то там, среди стекла и бетона, осталась трещинка, в которую она спрятала след.
Металлические ступени метро отдавали в ноги прохладой, воздух был влажным, отдавал железом. Я пошёл в сторону Лексингтон-авеню просто потому, что помнил это направление. Там она смеялась, придумывала загадки, покупала мороженое даже в ноябре.
В вагоне было душно. Люди пахли мокрыми перчатками, утренней сигаретой и чужой усталостью. Все сидели молча. Ни разговоров, ни взглядов – только редкие покашливания и звуки переворачиваемых газет. Мне казалось, что если я открою рот, скажу хоть слово, вся тишина разлетится на осколки, и все головы обернутся на меня. Как будто я принёс с собой звук в место, где царит молчание.
На одной из станций в вагон вбежала маленькая рыжая собака – неожиданно, как взрыв. Она лаяла яростно, будто обвиняла весь мир в чём-то важном. Я отшатнулся, поскользнулся на чьём-то портфеле, упал, глухо ударившись коленом. Мужчина в длинном пальто смерил меня взглядом и что-то пробурчал. Я поднялся, стряхнул с ладони грязь, сделал глубокий вдох, пытаясь заглушить обиду и панику. Всё вокруг как будто насмехалось надо мной – и собака, и пол, и этот мужчина, и даже воздух.
На Лексингтон было особенно ветрено. Я поднял воротник пальто – детская привычка, которую Элли всегда называла «героической». Ветер пронзал одежду, пробирался под шарф, под кожу, будто хотел вытянуть из меня то немногое тепло, что ещё оставалось. Я шёл вдоль витрин, не вглядываясь, просто позволяя улицам вести себя. Где-то здесь мы возвращались домой, и Элли, смеясь, загадывала