указала Хёссу на четверых детей и тихо спросила: «Как же вы сможете убить этих прекрасных, милых малышей? Неужели у вас нет сердца?» Другая – само собой, безуспешно – пыталась вытолкнуть их из закрывающихся ворот, умоляя: «Оставьте в живых хотя бы моих любимых детей!»
Хёсс уверял, что его, как и надзирателей, безмерно трогали эти сцены, «которые не оставляли спокойными никого из присутствующих». Однако свои тайные сомнения нельзя было выдавать. «Все смотрели на меня», – писал он, а значит, Хёсс не мог показывать ни жалости, ни волнений. Он утверждал, что вовсе не испытывал к евреям ненависти, это чувство, мол, вообще ему несвойственно. Однако он видел в них «врагов народа».
Впрочем, как много бы Хёсс ни говорил о своих «сомнениях», его гордость за отлаженный механизм смерти очевидна. Он цинично сожалел, что в газовые камеры отправляли далеко не всех больных заключенных, отчего «в лагерях никогда нельзя было добиться настоящего порядка». Хёсс считал, что руководству стоило бы прислушаться к его советам и сократить численность заключенных, оставив лишь самых крепких и здоровых. То есть послать на смерть еще больше евреев.
И хотя он беспечно писал, что с начала работы газовых камер никогда не испытывал скуки, Хёсс настаивал на том, что «не бывал счастлив» после начала массовых убийств. Он указывает и причину, которая говорит о его характере больше, чем весь прочий текст мемуаров. В Освенциме все были уверены, что «у коменданта прекрасная жизнь», и это было правдой. У жены был цветочный рай в саду, дети избалованы, дома всегда водилась живность: «то черепахи, то куницы, то кошки, то ящерицы», к тому же еще конюшня и псарня для лагерных собак. Даже заключенные, которые работали на вилле, «старались сделать приятное» семье коменданта. Однако Хёсс добавляет: «Сегодня я горько сожалею о том, что у меня не оставалось много времени для своей семьи. Ведь я всегда считал, что должен постоянно находиться на службе».
Строки, в которых он описывает свою семью, следуют сразу же за рассказами о матерях, отчаянно пытавшихся спасти детей или хотя бы успокоить их перед смертью. Совершенно очевидно, что Хёсс не видит никаких параллелей. Как писал Зейн в предисловии к польскому изданию его мемуаров: «Все описания массовых убийств будто вышли из-под пера совершенно стороннего наблюдателя».[192]
В Нюрнберге Хёсс заявил, что готов взять на себя ответственность за свои действия и понимает, что должен расплатиться жизнью, – но при этом продолжал обвинять во всем Гитлера и Гиммлера, отдававших ему приказы. В то же время он с гордостью писал, что даже после окончания войны «сердце, отданное идее фюрера, говорило, что мы не можем пойти ко дну».
Примо Леви, писатель-еврей итальянского происхождения, переживший Освенцим, в предисловии к поздним изданиям мемуаров Хёсса писал, что эта история «преисполнена зла, и это зло выражено с пугающей бюрократической тупостью».[193] Автора он описывает как «грубого, глупого, высокомерного