Глава первая
ПЕРВОЕ СЕНТЯБРЯ
Страшным шумом был заполнен внутренний двор школы. На крыльце, за тонкими крашеными перилами, увитыми воздушными шарами, стояли громкие ведущие и учителя, все облачённые в красивые нарядные одежды. Из распахнутых окон выглядывали лица, приобретавшие с каждой минутой всё более любопытные и радостные выражения. Развевался гордо старый флаг, поднятый старшеклассниками.
Я стоял вместе со всеми возле свежей белой линии, за какую ни в коем случае нельзя было переступать, и держал крепко гигантский шар. За дело брался иногда ветер и беспокойно крутил вовсю его в тяжёлом сыром воздухе. Пунцовый букет, купленный матерью моей Екатериной Волковой с рассветом на базаре, поблёскивал стеклянными каплями только-только прошедшего мелкого дождя, и я рассеянно подносил гладиолусы с голубовато-зелёными листьями, выглядывающими из-под прозрачной плёнки, к острому носу, неспешно насыщаясь их сладким, будоражащим ароматом. Я умоляющим взглядом окидывал мать, когда та, прекрасно зная, как не нравится мне участвовать в съёмках, направляла в сторону мою камеру и улыбалась счастливой улыбкой. От этого глаза мои немедленно наливались слезами, неудержимо лились по пухлым щекам и тепло обжигали их.
С утра мать была сама не своя. В главный мой день она сделалась невозможной и требовала беспрекословного послушания. В восемь часов (в десять было построение на линейке), пока я поедал бутерброды с куриным паштетом, она усердно хлопотала над макияжем и волосами и приводила их в надлежащий порядок, а после ржавым утюгом проглаживала клетчатую форму в истрёпанном кресле. Перед скорым уходом на работу её холодно поцеловал в морщинистый лоб заспанный муж Георгий Фёдорович.
Вышло так, что по причине его сильнейших тревог, я ни разу не был в детском саду.
Он решительно верил в то, что дети в обязательном порядке должны быть воспитаны родителями, но никак не посторонними, чужими людьми, у каких неизвестно что может безмолвно таиться в голове. Отец был человеком замкнутым и хмурым. Страсть как любил он тишину, царствующую в доме, особенно в выходные дни, когда мы с матерью уходили исследовать старый парк и искали там разных жуков-пауков, и испытывал явное нетерпение, когда ввязывался в какое-либо дело. Удивительно, но чем яростнее отец злился и ругался на собственные подробные эскизы (не стесняясь при этом ни меня, ни матери), тем выше была оценка его трудов. Неизвестно было, какие схемы, таблицы и расчёты заполоняли его воспалённый мозг, когда он уже не мог преодолеть себя и, совершенно измотанный нудными буднями и инженерным конструированием, предавался непродолжительному отдыху, напиваясь жирными сливками. Возможно, он не раздумывал бы так часто о работе, если б не моя излишняя заинтересованность, проявляющаяся почти во всём, что напрямую касалось его.
Помню, бывало, как я проходил мимо его кабинета. Это был небольшой, оклеенный неприглядными обоями кабинет, густо залитый искусственным светом. Убранство полностью состояло из предметов нужных в работе. И не было в нём никакой лишней вещицы, обращавшей на себя пустое внимание, кроме, конечно же, славного рисуночка с огненным фениксом, которого изобразил я лет в пять и безмерно гордился им. Оправленный в деревянную рамку, смазанную прозрачным лаком, он висел на стене, против стола с прочными ногами, на каких чуть-чуть была поцарапана оливково-коричневая краска. Редко мне удавалось подсмотреть за тем, в какой позе, лишённой расслабленности, отец наклонялся над плотным листом с карандашом и, размышляя, поправлял проволочные очки на переносице. Даже не издавая никаких явственных звуков, он знал, с какой необычайной проницательностью я засматривался на него. Точно чувствуя сердцем моё присутствие, отец отставлял бумагу, и она редко и плавно падала на пол. Он поворачивался ко мне бледным худощавым лицом, ласково улыбался сомкнутыми губами и, скоро хлопая по коленям (приглашая, по всей видимости, сесть на них), расспрашивал о том, как прошёл мой день. Я выходил к нему, садился в угловое кресло, придвинутое к книжному шкафу, почти скрывающему окно, и раскачивал мерно ногами. Я задавал волнующие вопросы и не умел долго усидеть без колыхания. В общем, мы разговаривали меньше чем хотелось бы. Когда я надоедал отцу, он отдавал большую пиалу засахаренной клюквы и облепихи и, обретая некоторую строгость в голосе, просил немедленно уйти в другую комнату. И я торопился до того, как иссякнет его терпение.
Мы были гораздо ближе друг к другу, чем думалось матери. Она не баловала меня различным игрушечками и не могла ничем другим, кроме слов, выразить любовь, в то время пока отец без какой-либо трогательности показывал её же, но на деле (обучая премудростям и помогая развивать мои таланты), как это принято у любого ответственного родителя. Меня, конечно же, тогда подобное положение устраивало. Я не смел жаловаться на родителей и был бесконечно счастлив тому, что они у меня имелись, и делали всё ради нашего блага.
В народе мне удавалось побывать редко, а потому я беспокоился, когда оказывался в его окружении. Всюду были незнакомцы и незнакомки, пышные банты и сверкающие блёстки, каких попало мне на лицо во время выступления гимнастки с тонкими ручками и хрупкими ножками. Я так боялся, что она поломает их! Ох, ну и глупая девчонка!