Садится, кивает с уважением:
– Смешно.
За окнами ночь – январская неподвижная ночь в начале марта. Навязчивость зимы должна приводить в ярость, но по факту не колышет. Соваться в любой климатический пояс со своим календарём – это знать, что весну открывает февраль, даже когда имя ей не шипучая муть и не расхождение швов, а ледяные ожоги и онемение.
Скульптура под бушпритом рассекает млечный туман: лик её невозмутим, но белые лунки на подбородке – следы ногтей – обведены воспалённым пурпуром.
Гусеница смотрит на него, он смотрит на гусеницу и отматывает время.
Вечер обещал быть непритязательным, бессюжетным: ни массовых галлюцинаций, ни заметных фигур на доске, если не считать другой гусеницы, которая, по видимости, собиралась окуклиться ещё на исходе предыдущей эры, но передумала. Сей великолепный экземпляр не в счёт, ибо следит за действом из умозрительной ложи и вмешивается лишь в ситуациях чрезвычайных: например когда нужно избавить «бедную девочку» – хозяйку безвоздушных замков – от прозаических неурядиц, связанных с появлением бездыханного тела в квартире, а если конкретней – на кушетке, где некоторым, судя по месту пробуждения, мёдом намазано.
Гусеница смотрит на него – считает мили пограничного тумана, сжатые в сантиметры между их лицами.
Он смотрит на гусеницу – отматывает часы.
В начале вечера – «за кулисами», то есть за стойкой на первом этаже – он тянет из хозяйки жилы. Не со зла – слово за слово.
Без капли сарказма сравнивает гусеницу с да Винчи в амплуа организатора дворцовых праздников. Ссылается на загородную вылазку трёхнедельной давности, шутит, что увлёкся и забыл простудиться, когда, без куртки выбрасываясь с террасы, запускал петарды в колодец беззвёздного неба. Повторяет, что холоден к псевдовосточному колориту, с которого тащатся девяносто процентов постоянных гостей, и рад тому, что тема до поры закрыта. Хихикает: атмосфера опиумного притона сама себя создаёт независимо от саундтрэка и декораций. С удовольствием поминает ещё не выветренный угар жирного вторника.
Внезапно застревает на изломе 1790-х. Рассказывает про «балы жертв» – макабрический выпендрёж золотой молодёжи, случайно выскользнувшей из-под ножа гильотины, восстановленной в праве быть под шумок, по недосмотру, в мутной водичке термидора, улюлюкающей на качелях «сегодня мы, а завтра нас».
Судорожные подлунные пляски. Поклоны-кивки, уподобленные мгновенному отделению головы от тела. Язвы, превращённые в элементы стиля: цветные стёкла – лайт-версия искажённого зрения, сучковатые трости – акцент на нетвёрдой походке, несусветные галстуки, якобы скрывающие опухоль. Нежизнеспособность, возведённая в культ – высшая форма вырождения, самолюбования и самоутверждения, изощрённый вызов – чему? Совести? Реальности? Смерти? Самим себе? Алые ленты на шеях – сей фетиш можно не расшифровывать.
Он струнно колеблется на своей высокой треноге,