и терять на каждом шагу. И всё-таки. Ты знаешь, какое наречие… Скажи мне что-нибудь. Здесь. За чертой.
– Не буду я доставлять тебе такого удовольствия, – упирается он, развеселившись. – Ты убил мой галеон. Я ещё на предмет йоруба подумаю! И результата по расписанию не гарантирую, оккультные пляски со стихией – дело непредсказуемое. Может, гроза моя опоздает и явится года через четыре после твоих похорон. Понимаешь, каноническое раздолбайство…
– Если ты намерен меня пытать – пытай, только не аллюзиями на энциклопедию для юношества. Да если б я знал, что ты за галеон удавишься…
Он собирается ответить в тон, но их подбрасывает треском и всполохом: совсем близко, в дерево, что делит корневое плетение с их пристанищем, бьёт очевидно заплутавшая молния.
В багровых отблесках горящей купины, под смеющимся взглядом приятеля, он превращает физиономию «Я не хотел, так вышло» в гримасу «Я тут ни при чём».
– Полагаю, это рассвет, которого мы заслуживаем, – кривятся губы любимого врага.
Мгновение немоты.
Потом настоящий, перебродивший, настоявшийся в грудных клетках хохот вырывается на волю, скачет блинчиками по зыби, устремляется прочь от берега и, словно дух божий, несётся над тёмными водами.
Когда тень с морёными глазами рисует пальцем по стойке: «1 – 1», истерический смех – с визгом и подвываниями – смешивается с давним, ночным, настоящим хохотом. Эта набегающая волна и относит его в пограничную зону.
За чертой он прекращает ржать.
Приятель его молчит – красивый, несмотря на посиневшие губы.
До оторопи мёртвый.
Странно. Никогда прежде он не видел в призраках мертвецов.
Приятель молчит, но в клубящейся млечной хмари некоторые явления прозрачны как роса на утренних маках.
Замшевым стервецам ещё кружить и кружить, распинаясь про болотную лихорадку, шторм, охоту и жатву, определяя таинственную субстанцию, необходимую для великого выворота (последствий которого днём с огнём не обнаружишь), ища слова в языке, изъятом из человеческого арсенала, но, вышибленный за черту, забывший стесняться неточностей, наивностей и повторов, он в кои-то веки опережает своих птеродактилей, думая с отстранённой ясностью, что собирал волю к метаморфозам в мире застывших форм, волю к неизменности в мире утекающего времени. Не волю к жизни – волю к чуду. Конечно, к чуду.
Как ни странно (совсем не странно), именно болотце – грязное, прогнившее, стоячее болотце – стало самыми богатыми угодьями, а пленник безвоздушных замков – самой роскошной добычей. Да что там. Много недель гонор мешал произнести это вслух, но, кажется, себя охотник выжал до капли.
Нет, поимка не равнялась смерти: кто-то мог вообще не заметить утраты и ледяного безветрия. Кто-то мог… Но не любимый враг – самый ценный улов и самый не тот.
Заворожённый, исполосованный битумными молниями, сиганувший в жерло водоворота с упоением и упованием, его приятель не просто очнулся в том же