а смысл был всегда одинаков: скоро-скоро придет новый день, он уже в пути, дню не терпится встретиться и познакомиться со мной, чтобы рассказать о своих чудесах.
Продолжая петь, она мягко отбирала у меня одеяло, брала под мышки, сажала на кровать и засовывала мои руки и ноги в заготовленную заранее, лежавшую рядом на стуле одежду. Одежда была неприветливой, колючей. Особенно толстенный синий шерстяной свитер с вышитым на нем красным медвежонком, который мать заготавливала для меня в холода.
Мать брала меня, едва стоявшую на ногах, за руку, отводила в ванную, помогала умыться.
В валенки я залезала уже сама. Валенки я почему-то любила. Шубка, шапка, шарф – все было застегнуто и затянуто на мне туго-туго.
Мы выходили в зиму.
Санки, ждавшие нас под лестницей в подъезде, недовольно гремели, то и дело ударяясь о своих сородичей, оставленных здесь на ночь другими родителями.
В санках я, часто вздрагивая и просыпаясь, чтобы взглядом поймать материну спину, жесткую, мохнатую, то ли лисью, то ли волчью, или барашковую, в потертых мелких кудряшках, продолжала дремать.
Иногда санки, застревая в снегу, останавливались, и мать, уже без песни, но все так же продолжая говорить то ли с санками, то ли со мной ласковым мурлыкающим голосом, аккуратно выправляла их, и мы неслись дальше.
И вот она, наша последняя мучительно-необратимая остановка.
Здесь было шумно, ярко, тревожно.
У одного из подъездов детского сада мать тормозила, хватала меня и ставила на снег, одной рукой прижимая к себе, а другой ставя на попа наши санки.
Наверное, ей было очень тяжело…
Она была невысокой и худенькой.
Распахивалась входная дверь, и я попадала в душный, успевший пропахнуть чужими мамами, их кашами, духами, потом, шапками и шубами детсадовский подъезд.
Несмотря на духоту, я ощущала дикий холод, он пронизывал намного жестче, чем злой и колючий уличный ветер, ведь там, вовне, меня закрывала от него мама.
Нас встречала одна из двух воспитательниц, лица и голоса которых давно стерлись из моей памяти.
Мать, стараясь говорить максимально дружелюбно, так, как в силу своего характера никогда ни с кем больше не говорила, почти всегда просила кого-то из них быть со мной внимательнее.
Каждый раз, когда она выпускала мою руку из своей руки, мне казалось, что я этого не вынесу, не переживу, что как только она отвернется и, уже не оборачиваясь, уйдет обратно в темноту и снег, я перестану существовать, лопну, как воздушный шарик на стене, превращусь в безжизненную массу, прикрытую черной беличьей шубкой и клетчатым шарфом.
Но всякий раз я выживала и, с недоверием вложив свою ладошку в сухую и жесткую руку воспитательницы, шла с ней в тесную душную раздевалку.
Бумажная белочка в кружочке, наклеенная на мой шкафчик, немного успокаивала. Я была уверена в том, что где-то, быть может, в другом, теплом и справедливом мире, эта белочка дружит с моей мамой.
Еще запомнился тихий час.
Зажмуришь глаза – а там космос, в пустоте и темноте которого бесчисленное количество крошечных